Какие бы столы сам я ни готовил, за какими бы простыми или знатными — ни сиживал, — вареная картошка под селедку всегда желанна. На столе в Новый год было всего понемногу, и всё вкусно. Но стоило спросить, не угодно ли картошечки с укропом, и вот селедка бочковая, — сразу же всё переменилось: хотим, хотим! Но какой картофель, какая селедка? И обычные хороши. Но уж если угощать друзей, — искал я раньше по Москве на рынках картошку Тамбовскую розовую. Несут продавцы ведро. — А можно я сам из мешка выберу? — Выбирайте, коли надо! — А откуда она? — Откель? — и с такой гордостью: — Староюрьевская! Боженьки-светы, то, что надо. Лучшая. Беру средние кругляши, один к одному, без бородавок, без пятен, ух, какая! И в мундире хороша. И очищенную сварить. Наука такая. Уже без кожуры моешь ее, режешь на половинки, заливаешь водой, туда хрена очищенного небольшими кусочками, солишь. Чугунок — в духовку. Чтобы там уже было градусов двести. При варке хрен отдает весь аромат картошке, по-честному. А сам становится утомленным да безобидным, как кот на печке. Чугунок к столу несут в полотенцах, так и не ухватишься: — Кому картошечки? Какая русская душа тут не дрогнет? Сразу про салями забудут, про всякий хамон да пармежано. Только сначала в тарелку — сливочного масла кусище, да укропу мелко построгать. По обычаю хозяин дома сам обносит картофелем гостей. Гости почитают за честь. Вместе с паром картофельным наполняется комната предвкушением чуда. — Тебе сколько? Одну-две! — Ой! Да я и не знаю даже.. — А давай сразу троечку? Потом просить станешь — а она стылая. Греть придется. Надо ведь успеть с пылу, с жару. Но еще до чугунка — готовишь к столу сельдь. Все косточки долой, даже меленькие. Моя любимая астраханская. Не черноспинка мелкая, а настоящий залом, жирненький, мясо розовое. В Астрахани, в Прикаспийском краю залом продают малосольный. Везут продавать в Москву порядочно соленый. Но ничего, разделал рыбу на филюшки, залил молоком на полдня, и готово. Лук репчатый к залому грамотные люди режут не загодя, а перед самой едой. Луковицу пополам, да острым ножом на тонюсенькие пластинки. В Южной России, где этими угощениями потчуют, когда чокаются, говорят: — Ну, братцы, под чугунок! Быть добру! Какой славной, чистой, сердечной может быть простая жизнь!
… Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что мороженых свиней подвозят, — скоро и Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче – белугу, осетрину, судачка, навяжку; победней – селедку, сомовину, леща… У нас в России, всякой рыбы много. Зато на Рождество – свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят, словно бревна, — мороженые свиньи. Окорока обрублены, к засолу. Так и лежат, рядами, — разводы розовые видно, снежком запорошило.
А мороз такой, что воздух мерзнет. Инеем стоит туманно, дымно. И тянутся обозы – к Рождеству. Обоз? Ну будто поезд… только не вагоны, а сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут. Лошади степные, на продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, — «пыльного морозу». Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь… Все распродадут, и сани, и лошадей, закупят красного товару, ситцу, — и обратно домой.
Перед Рождеством, на Конной площади в Москве, — там лошадями торговали, — стон стоит. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи – как дрова, лежат на версту. А это солонина. И такой мороз, что рассол замерзает… — розовый ледок на солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок отскочит, хоть с полфунта, — наплевать! Нищий подберет. Эту свиную «крошку» охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой – поросячий ряд, на версту. А там – гусиный, куриный, утка, глухари-тетерки, рябчик… Прямо из саней торговля. И без весов, поштучно больше. Широка Россия — без весов, на глаз. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины… Богато жили.
Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях, — лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. На Театральной площади, бывало, – лес. И мужики в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках – будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются в елках: «Эй, сла-дкий сбитень! Калачики горя-чи!..» В самоварах, на долгих дужках, — сбитень. И такой горячий, лучше чая. С медом, с имбирем, — душисто, сладко. Стакан – копейка. Стаканчик толстенький такой, граненый, — пальцы жжет. На снежку, в лесу… приятно! До ночи прогуляешь в елках. А мороз крепчает. Небо – в дыму – лиловое, в огне. На елках иней. Мерзлая ворона попадается, наступишь – хрустнет, как стекляшка. Морозная Россия, а… тепло!..
В Сочельник, под Рождество, бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар – из чернослива, груши, шепталы… Ставили под образа, на сено. Почему?.. А будто – Дар Христу. Ну… будто. Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота-то!.. Елочки на них, разводы, как кружевное. Стекла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени. А звезд все больше. На черном небе так и кипит от света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, через нее-то звезды больше, разными огнями блещут, — голубой хрусталь, и синий, и зеленый, — в стрелках. И звон услышишь. Морозный, гулкий — прямо серебро. И все запело, тысяча церквей играет, стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца-начала… — гул и гул. Звездный звон, певучий, — плывет, не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога в вышних, — Рождество.
Идешь, и думаешь: сейчас услышу ласковый напев-молитву, простой, особенный какой-то, детский, теплый… — и почему-то видится кроватка, звезды.
Рождество Твое, Христе Боже наш, Возсия мирови Свет Разума…
И почему-то кажется, что давний-давний тот напев священный был всегда. И будет.
На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком – знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Никто его не покупает: дорогой.
Идешь из церкви. Все – другое. Снег – святой. И звезды – святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь в небо. Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год – над этим садом, низко. Она голубоватая, святая. Бывало, думал: «Если к ней идти – придешь т у д а. Вот прийти бы… и поклониться вместе с пастухами Рождеству! О н — в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне…Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!» Смотришь, смотришь – и думаешь: «Волсви же со звездою путеше-эствуют!..» Волсви?.. Значит, мудрецы, волхвы.
И в доме – Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы не горят. А все лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. Окна совсем замерзли. Отблескивают огоньки лампадок – тихий свет, святой. В холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, — другая, чем на рынке. За ней чуть брезжит алый огонек лампадки, — звездочки. В лесу как будто… А завтра!
А вот и – завтра. Такой мороз. Что все дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором – в дыму, висит пунцовым шаром. Будто и оно дымится. От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая. Вот мо-роз!..
Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить…
Волхов приючайте, Святое стечайте, Пришло Рождество, Начинаем торжество! С нами Звезда идет, Молитву поет…
Рождество твое, Христе Бо-же наш…
Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером.
Позванивает в парадном колокольчик и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все на елке, до серебряной звездочки наверху.
Приходят-уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают.
Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, примерзшие. Такой там грохот, словно разбивают стекла. Это – «последние люди», музыканты, пришли поздравить.
— Береги шубы! – кричат в передней.
Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить. Все затыкают уши, но музыканты играют и играют.
Вот уже и проходит день. Вот уж и елка горит – и догорает. В черные окна блестит мороз. За ними – звезды. Светит большая звезда над Барминихиным садом, но это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.
Ушло, прошло. И те же леса воздушные, в розовом инее по утру. И галочки. И снега, снега…
Человеку надо мало: чтоб искал и находил. Чтоб имелись для начала Друг один и враг – один… Человеку надо мало: чтоб тропинка вдаль вела. Чтоб жила на свете мама. Сколько нужно ей – жила…
Человеку надо мало: после грома – тишину. Голубой клочок тумана. Жизнь – одну. И смерть – одну. Утром свежую газету – с Человечеством родство. И всего одну планету: Землю! Только и всего. И – межзвездную дорогу да мечту о скоростях. Это, в сущности, немного. Это, в общем-то, – пустяк. Невеликая награда. Невысокий пьедестал. Человеку мало надо. Лишь бы дома кто-то ждал.