Грешница великая
Этот орешник никогда не плодоносил, во всяком случае, я не помню. Одна только и польза от него была, что рос рядом с простой, из нетёсаной доски грубо сколоченной лавочки и давал этой лавочке щедрую тень. Потому так и любили бабы под вечер, когда вот-вот должна была скотина домой вернуться, посидеть какие-то свободные от всех дел минутки, полчасика, не больше. Но и за эти полчасика так умудрялись все деревенские новости обсудить, что никакого радио не надо было.
И вот в какое-то, не помню уж, и время стала появляться на этой лавочке городская. Бабка, не бабка, да и не молодица уж, возраст у неё был какой-то неопределенный. Когда бабы узнали, что ей за девяносто, чуть умом не рехнулись, нашим-то и в шестьдесят не получалось так выглядеть.
Сначала она сидела молча, в пустые бабские разговоры не встревала, оценок событиям не давала, своими событиями не делилась. Но деревня – она и есть деревня, постепенно же всё узналось, оказывается, внук ей домик прикупил с нашей деревней по соседству, стоял там одинокий домишко на месте бывшей барской усадьбы, вот он туда бабку и привёз, умирать, значит, ей место определил.
Бабы повозмущались поначалу, а потом узнали, как он ей там всё обустроил, даже отопление электрическое смастерил, жена его по весне цветники разбила, огородом-то они только баловались.
Всё бабке нравилось, только вот общения не хватало, потому-то, узнав про наши посиделки под орешником, она и стала приходить каждый вечер. Поглядишь, бывало, шарашится по тропинке под гору, кажется, споткнётся, так до ручья и прокатится. А она ничего. Долго так ходила, всё молчком да молчком. Уж прохладные вечера-то стали, так она, бывало, в шаль кружевную завернётся и сидит, как нахохленная птица, слушает, слушает, будто и вправду ей разговоры наши интересны.
Бывает, коровы только из поскотины покажутся, бабы заспешат каждая к своей, а она так и останется сидеть одна. Вот так как-то мы с ней один-на-один на этой лавочке и оказались.
Помню, потянула она орешник за ветку и произнесла: «Орешину-то эту мой дед из-за границы привёз. Сначала она вон там росла, где усадьба наша была, это уж потом ловкие люди выкопали да притащили её сюда, думали, одарит она их орехами диковинными, а она даже не зацвела ни разу».
Я поглядела на мою соседку заинтересованно, и она, будто почувствовав этот мой интерес, произнесла:
— Тебе, наверное, кажется, что я случайно здесь поселилась, что внук-злодей меня сюда в ссылку привёз. Зря у тебя такие мысли, это от скудоумия. Я приехала, чтобы лечь в родную землю, где испокон веку предки мои хоронились. Зиму эту, наверное, не переживу… А ты приходи ко мне, когда тропинки-то заметёт, поговорим, чайку попьём, много чего интересного тебе расскажу.
Не один раз потом бывала я в этом приземистом домишке в три окошка, не раз говорили мы с Софьей Павловной, а точнее, Бабкой-барыней, как она сама себя в шутку называла. Наслушавшись обо всех мытарствах, которые довелось пережить ей и её семье, я как-то произнесла:
— Да вы праведница, Софья Павловна! Вот Господь и дал вам такой долгий век!
Она молодо и задорно рассмеялась:
— Шутишь? Грешница я великая, давно бы в земле должна была лежать, а я вот всё живу и милости Божией не понимаю… Три страшных греха на мне, пока их не отмолю, не примет меня земля…
Вечная спешка подгоняла, и я уже собиралась покинуть гостеприимный дом, но услышав такие речи, отложила куртку в сторону и налила ещё стакан из остывающего уже самовара. Рассказывала Софья Павловна путано, чувствовалось, что ещё чуть-чуть и память перестанет выводить её на заветные закоулки, надо было торопиться. Казалось, что она тоже понимала это.
Вспомнив опять про орешник, который когда-то её дед привез из-за границы, она сказала:
— Дед меня и спас. Когда отца с матерью арестовали, он приехал к нам ночью, тайно и нас с братом увёз в Ленинград. А тут война. Понимаешь, что мы пережили, не мне тебе рассказывать, наверное, больше меня видела в кино и по телевизору. Но я-то это всё пережила, горы трупов, как поленницы по краям улиц и сейчас в глазах.
Там остался мой первый грех. Голодали шибко. Брат от голода умер, вернее, пропал, ушёл за водой и не вернулся. Бабушка умерла, все свои крохи мне отдавала. И вот остались мы с дедом вдвоем. Принёс как-то он хлебную горбушку, сухую, плесневелую, не знаю, где подобрал или отнял у кого. Слёг и стал грызть её потихоньку. Отковырнёт крошечку и сосёт, на меня смотрит злыми глазами, смотрит, а не делится. Только я руку протяну, он горбушку прячет под одеяло и визжит, как дитё. А я молодая была, посильнее его, подкралась и вырвала у него эту горбушку, вырвала и убежала. Утром вернулась, а дед мёртвый. Вот он мой грех неотмолимый…
Приснился он мне как-то, будто пришла я к нему и принесла целую сетку чёрных буханок, разложила по буфету и зову его. А он перекрестил меня и говорит: «Не мучайся ты, Сонька, простил я тебя, всё ты правильно сделала, молодые жить должны, а мне всё равно было скоро умирать…» А глазки у него голубые-голубые, бездонные, как небушко…
Вскоре нас по «Дороге жизни» вывезли. Оклемалась я быстро, молодая была, совестью измучилась. Попросилась на фронт, а фронт-то уж на запад катился, не очень-то девчонок и брали. А меня взяли.
Была я на передовой, только не стреляла, в штабе прибиралась, полы мыла, случалось, нарочной бегала. А как-то попала под обстрел, ранило меня, не сильно, правда. Испугалась, хотела обратно бежать, да поняла, что не просто это, раз-два, и под трибунал.
А тут один военный, в годах уже и говорит мне: «Хорошая ты девка, я хочу тебе помочь отсюда живой выбраться…». Обрадовалась я сначала, а он и предлагает мне сожительствовать с ним. Я рассердилась, ударила даже его, как он руки распускать начал. А он говорит: «Дурочка, пропадешь здесь ни за что, ты и так настрадалась. А я тебе дело говорю, потерпишь меня, сколько сможешь, а я уж постараюсь, чтобы ты забеременела, вот и комиссуют тебя, домой поедешь…»
А я гляжу на него глазами, полными слез, и говорю: «Некуда мне ехать, нет у меня дома, да и не ждёт меня никто. Лучше уж мне здесь пропасть». И всё-таки он меня уговорил, у меня даже чувство какое-то к нему проснулось, хорошим он человеком оказался, вырвал меня из лап войны. На родину к себе отправил, ключи от квартиры дал, обещал после войны жениться на мне и ребёночка моего усыновить.
Да только не вернулся он с войны, погиб в Польше, похоронен в городе Гдыня. А я мальчика родила, подняла его, внук вон уж у меня какой. А то, что ребёнка без любви зачала и в страшный час от беды, в которой родина была, сбежала, это ещё один мой грех. Вот тебе и праведница.
А третий грех, так он, пожалуй, и эти два перекроет. После войны уж это случилось. Погнали нас на лесозаготовки. А какой из меня лесовик, если топора в руках отроду не держала, да и с пилой управлялась плохо. Смотрел на меня смотрел наш начальник и однажды определил меня в столовую, там, мол, и посытнее, да и не так тяжело.
Понятное дело, не так определил, своё, мужское потребовал. И началось у нас всё, как в кино. Он после работы в мою каморку придёт, бутылочку на стол поставит, свечу зажжёт, музыку включит, и начинаются у нас танцы. Вино пьём, вкусно закусываем, хмель помогал войти в отчаяние, я уж и не спрашиваю ничего, на всё была согласная. А надо было спросить, ой, надо было…
…Как-то забыла я дверь запереть, и во время танца вдруг увидела краем глаза, как распахнулась она, и молнией сверкнул топор. Поняла только, что женщина, стоявшая в проёме двери, в меня метила, но я-то к ней лицом была, потому и успела увернуться, а он не успел…
Его похоронили, жену его в тюрьму упекли, так бедная там и сгинула, а сиротами осталось шесть человек. Трое-то большенькие были, вскоре отошли, а маленьких я поднимала, и учила, и на ноги ставила, ни одного по миру не пустила. Только они всё равно не простили меня, ездят, не забывают, помогают, чем могут, а обиду всё равно держат. Вот потому я и живу, нет мне места на том свете. Потому и приехала в эту глушь, чтобы пострадать да наедине у Бога прощения попросить. Простит? Как ты думаешь?
Умерла Бабка-барыня по весне. Хоронить её приехало бессчётное количество родственников, которые гроб до самой дороги по колдобинам полным талой воды на руках несли. Видно, простили старуху. Или нет?
Автор Валентина Гусева