Kогда я училась в Университeте на психфаке, один из наших преподаватeлей сказал: «родители всегда не правы, но у вас есть выбор какую жизнь вы хотите прожить, и этот выбор у вас есть благодаря вашим pодителям».
У наших родителей была не самая простая жизнь. Я хорошо помню свое детство. Я помню, как мама и бабушка кипятили белье и стирали его вручную. Я помню, как мы жили когда родителям по полгода не платили зарплату. И я помню, зиму, когда у нас не было никакой еды, кроме картошки и консервированных овощей с дачи. Я помню, как плакала моя мама, когда в школе украли мою сменную обувь и не было денег, чтобы купить новую.
У наших родителей слишком много сил уходило на то, чтобы у нас было время. Чтобы мы учились, чтобы наша жизнь была не такой, как у них. Да, они жили неправильно. По нашему мнению. Но наше правильное, отдыхом в санатории, с походами в музей, с путешествиями, с книгами и саморазвитием выросло на их картошке. И на этом картофельном поле среди своих таких же подруг они научились быть счастливыми. А наша задача поливать свой огород, и уважать то, что сделали другие. Для начала уважать. А потом благодарить. И только после этого начинается взрослость.
«Когда ты меня заберешь?» — спрашивала я маму. Мне было пять, когда я научилась звонить маме. Для этого я опасливо кралась в прихожую, к телефону, и набирала цифры, указанные в бабушкиной записной книжке, напротив маминого имени: «Нина, Москва, домашний». Мой указательный пальчик нырял в нужные кружочки цифр, и накручивал телефонный диск. — Алло!!! Алло!! — разрывал нытье гудков мамин встревоженный голос. Там, в Москве, она слышала короткие трели междугороднего звонка и понимала: что-то случилось. Бабушка и дедушка, растившие меня в приморском городе, никогда не звонили просто так. Никогда. Так договорились изначально, потому что любой звонок — это деньги, лишних денег ни у кого нет, поэтому, если никто не звонит, значит, все в порядке. Мама хватала трубку в панике: — Алло! — Когда ты меня заберешь? — спрашивала я. — Все в порядке? — спрашивала мама. — Когда ты меня заберешь? — спрашивала я. — Где бабушка? Дедушка? — спрашивала мама. — Когда ты меня заберешь? — спрашивала я. — Разве тебе плохо с бабушкой и дедушкой? — спрашивала мама. Я всегда недоумевала: почему взрослые отвечают не на тот вопрос, который им задают, и чаще всего отвечают вопросами. Ведь на мой вопрос «когда?» ответ должен быть совсем другим. Например, «скоро», или «завтра», или «через неделю». Мама так никогда не отвечала. Никогда. Меня постоянно наказывали за эти звонки. Ставили в угол. «Ишь ты, миллионерша, — злилась бабушка на меня и добавляла, обращаясь к дедушке. — Ну сделай что-нибудь!» Дедушка делал что-нибудь, но это было бесполезно. Он прятал от меня записную книжку, но номер я знала наизусть, он выключал телефонный шнур из розетки, но я быстро нашла, как включить его обратно, он поставил телефон на высокую полку для шапок, но я научилась залезать туда, выстроив лестницу из банкетки и табуретки, он однажды просто спрятал от меня телефон. А я пошла и позвонила маме от соседки тети Нади. — Когда ты меня заберешь? — спросила я у мамы. А мама вдруг заплакала и сказала: — Сил моих больше нет… Заберу на неделе… В сад пойдешь здесь… Вечером был скандал. Бабушка пила валокордин, дедушка смотрел новости на пределе громкости, я стояла в углу. — Довела мать! Довела! — кричала бабушка в мою сторону, перекрикивая голос диктора из телевизора. — Будешь ходить теперь в детский сад, как сирота!!! Вот посмотришь!! Все мои друзья во дворе ходили в детский сад, и никто из них не был сиротой. Я не понимала, почему меня всегда пугали детским садом и призывали радоваться, что я живу с бабушкой и дедушкой и в сад не хожу. В саду много детей и игрушек, никто оттуда не возвращается несчастным. Через неделю за мной из Москвы прилетела мама. Она выглядела растерянной. Сказала непонятное мне слово — «дожала». Я не поняла, хорошее это слово или плохое, я была в дымке счастья. Я улетала к маме и папе. Туда, в Москву. Я буду ходить там в детский сад, а вечером мама будет меня забирать и кормить сосиской и зеленым горошком. Я такое видела в кино. А потом мама будет укрывать меня одеялком и рассказывать на ночь сказку. Мне не нужны ни сосиски, ни сказки, ни горошек, ни одеялки — мне нужна мама и больше никто. В ночь перед отлетом у бабушки случилась истерика. Я слышала, как она била на кухне посуду, кричала «ЗАЧЕЕЕЕМ?» и «КАК МЫ БЕЗ НЕЕ? КААААК? Я ЖЕ ЕЕ ВЫНЯНЧИЛААА!!! С РОЖДЕНИЯ!!!», а дедушка и мама ловили бабушкины руки и успокаивали. — Успокойся! Успокойся! Никто не умер!!! — кричал дедушка. И это его «успокойся!» было худшим успокоительным в мире. — Мы попробуем, мы просто попробуем, может, ей не понравится в саду, — бормотала мама. Я смотрела в потолок и думала о том, что если мне не понравится в саду, об этом никто не узнает. Я хочу жить с мамой. Хочу и буду. Мы с мамой улетели в Москву в августе 1987 года. В сентябре я пошла в московский детский сад около дома. Мне было почти шесть (в ноябре день рождения), я пошла в подготовительную группу. Моя первая воспитательница отличалась строгостью, которая превращалась в грубость в отсутствие родителей. В группе было 26 детей, я пришла 27-ой, чем вызвала возмущение воспитателя. Мол, и так перебор, а тут пихают и пихают. Мы, дети, все ее боялись. Утром многие плакали, висли на родителях. Родители силой отдирали от себя детские ладошки. Я никогда не плакала, даже когда очень хотелось. Я понимала, что на кону — жизнь с мамой и ее поцелуй перед сном. Каждый вечер мама звонила бабушке и заставляла меня поговорить с ней. По факту я слушала, как бабушка плачет в трубку. Из-за меня. Я слушала, как бабушка всхлипывает в трубку и смотрела на маму в поисках сочувствия. Но мама качала головой, всем своим видом показывая, что эту кашу заварила я. Вместо одеяла меня накрывали ответственностью, вместо сказки рассказывали о том, что надо ценить родных и близких. Вероятно, подразумевалось, что я — не ценю. В саду было мучительно. Я не умела играть с другими детьми, умела только заниматься, как с бабушкой. На занятиях я была выскочкой, всегда тянула руку. — Какое это животное? — спрашивала воспитательница, показывая группе картинку лося. — Олень? — Коза? — Носорог? Дети не знали, а я знала. — Лось! — отвечала я. Воспитательница кивала, но поджимала губы. Словно была не рада. Она не могла мне простить, что я — двадцать седьмая. На обед был суп. В супе плавал вареный лук. Я ненавижу лук. Бабушка очень вкусно готовила всегда и знала мою нелюбовь к луку. А тут, в саду, всем плевать, что я люблю и не люблю. Я аккуратно выпивала бульон , сцеживая его в ложку по краям, а жижу оставляла в тарелке. Воспитательница зачерпывала ложку жижи, сверху распластался лук. — Открывай рот, — говорила она. Я тяжело дышала, умоляюще смотрела на нее, качала головой. Только не это. — Открывай! — Я наелась. — ОТКРЫВАЙ!!! Я КОМУ СКАЗАЛА?!! Я покорно открывала рот, и мне туда заливали ненавистную луковую жижу, и задраивали рот слюнявчиком. — Жуй. Жуй. ЖУЙ, Я СКАЗАЛА!!! Я жевала, преодолевая рвотный рефлекс. Проглатывала. Потом меня отчаянно рвало в группе… Воспитательница звонила маме. — Не надо, не надо маме, — умоляла я. — Я больше так не буду. Не надо дергать ее с работы… — Надо! Мама приходила дерганная, забирала меня порывисто, нервно. — Ты не выглядишь больной, — говорила она мне. И я чувствовала свою вину, что я — не больна. Мне хотелось рассказать про лук, и про злую воспитательницу, и про все, но в пять лет слова «несправедливость» еще не было в моем лексиконе. Я не могла сформулировать свои мысли и просто плакала, тихо поскуливая. — Хватит реветь, — злилась мама. Я с собой в сад брала любимую игрушку — деревянного клоуна. Мне его подарил папа. В группу со своими игрушками было нельзя, приходилось оставлять клоуна в шкафчике. Однажды я взяла его с собой на прогулку. — Нельзя брать с собой игрушки на улицу! — грозно сказала воспитательница. — Я не знала, я думала, в группу нельзя, — пролепетала я и попыталась запихнуть клоуна в карман курточки. Но промахнулась. Клоун упал в лужу. Я его подняла, снова попыталась спрятать в карман, а он снова выпал. Воспитательница подняла моего клоуна и… снова бросила в лужу. Я наклонилась, подняла, она выхватила его и снова бросила. Я снова подняла. Она снова выхватила и снова бросила. Я не поняла этой игры. Мне хотелось плакать. Вокруг стояли дети из нашей группы. Хулиган Петька смеялся. А тихоня Антон плакал. Все дети разные. Мой клоун лежал в луже. Я не понимала, зачем поднимать его, если его снова бросят. — Руки-крюки, — сказала мне воспитательница, наклонилась и забрала моего клоуна. Сказала, что пожалуется маме на мое поведение и отдаст игрушку только маме. — Я не знала, что нельзя, — крикнула я, чуть не плача, в спину воспитательницы. — Я больше так не буду. Вечером мама отдала мне клоуна и спросила устало: — Почему я каждый вечер должна выслушивать жалобы на тебя? Неужели так сложно просто слуша ться воспитателя? Я не знала, как ответить. Ответ получался какой-то очень длинный, я не могла его сформулировать. — Я больше так не буду, — сказала я, привычно растворяясь в чувстве вины. — Меня уволят с работы. Мне постоянно жалуются на тебя, звонят из сада. Мне приходится отпрашиваться. Меня уволят, Оля, и нам нечего будет есть. Я молчу. Я совсем не знаю, что говорить. Мне казалось, что жить с мамой — это счастье, но пока это совсем не выглядело счастьем. Даже наоборот. Никаких сказок, горошков, одеялок. Только рвота, злость и клоуны в лужах… Во время тихого часа в саду полагалось спать или лежать с закрытыми глазами. Я послушно лежала, не спала. Рядом со мной на своей кровати лежал хулиган и задира Петька, который все время подкалывал другого моего соседа — тихоню Антошку. Антошка спал со специальной пеленкой, у него не получалось контролировать свою физиологию. Это было неизменным поводом для шуток Петьки. Вот и в тот день он довел Антошку до слез, потому что, дождавшись, когда воспитатель выйдет, на всю группу громко прошептал: «Антошка — коричневые трусы! Антошка — какашка». Другие дети смеялись. Антошка лежал рядом и горько плакал. И я плакала от обиды за него. — Хватит!!! Хватит!!! Хватит!!! — не выдержала я, крикнула в Петьку зло, что есть силы. Мой голос раздался в полной тишине, отскочил от стен. — САВЕЛЬЕВА, ВСТАТЬ! Воспитательница нависла надо мной огромной скалой. Я сползла с кроватки. Она схватила меня за плечо и поволокла на выход. Завела в туалет и поставила в угол. — Постой и подумай о том, как орать в тихий час на всю группу! А я пойду матери позвоню… — Не надо, — заплакала я. — Пожалуйста, не надо… Пожалуйста, я больше так не буду, никогда не буду, не звоните маме… — Я ушла звонить, — сказала она и вышла из туалета. Я стояла в углу, босиком на холодном полу, в клетчатой, сшитой мне бабушкой пижамке и горько плакала… Мама забрала меня пораньше. Ничего не сказала, смотрела с осуждением. Это было самое страшное — молчаливое осуждение. Отчуждение. В тот день я легла спать пораньше, потому что настроения играть не было никакого. К полуночи выяснилось, что я вся горю. Вызвали врача. Ангина. Маме пришлось взять больничный по уходу за ребенком. Спустя неделю, когда я немного поправилась, мама позвала меня обедать. Она приготовила вкусные котлеты и пюре. И даже торт купила, кажется, не помню. Я поела и сказала: «Спасибо!» Как здорово жить с мамой! И тут вдруг… мама стала метаться по кухне, сжимать волосы кулаками. Потом села напротив меня и сказала: «Ты должна меня понять. Так всем будет лучше. Я взяла билет… Обратно. Тебе не придется ходить в сад. Ты полетишь к любимым бабушке и дедушке. А уже потом, когда в школу… Тут осталось-то…». Я не смотрела на маму. Смотрела на клоуна. Он был чумазый, с обломанной ногой, но все равно улыбался… Несломленный клоун. Через два дня я вернулась к бабушке и дедушке. Мама пояснила им, что я совсем несадовский ребенок и саботировала походы в сад. Каждый день устраивала скандалы. — Надо же, какой характер, — удивился дедушка. — А на первый взгляд тихоня… — Сама не знает, чего хочет, — ворчала бабушка. — Вот посмотрела, что такое сад, хоть будет ценить теперь… — Ну ничего, в школу тогда уж заберу, а пока годик пусть… — говорит мама. У нее ночной обратный рейс. На дворе — октябрь. Ветреный, нервный, злой. Как же мама долетит в такую погоду в свою Москву? Мне хочется ее проводить, но я проваливаюсь в сон. Мне снится вареный лук. Я просыпаюсь и меня тошнит. Бабушка, спотыкаясь спросонья, несет на мой зов тазик, и воды, и компресс… — А мама улетела? — спрашиваю я, и меня так отчаянно выворачивает, что бабушка напуганно распахивает форточку, хотя обычно боится сквозняков. А потом, когда меня уже не рвет, а из меня уже идет только вода, бабушка гладит меня по волосам, прижимая к себе, а я плачу какими-то совсем глупыми детскими слезами, которые не могу сформулировать. — Ну не плачь, ну все, сейчас станет полегче, — говорит бабушка и, кивая на тазик, велит дедушке. — Вынеси… Они оба дежурят у моей кроватки, гладят, накрывают одеялком, успокаивают. Они меня очень любят. И я их люблю. И маму люблю. Я только лук вареный не люблю. И когда обижают. И я согреваюсь в их руках и говорю им, взволнованным: — Не бойся, бабушка, я не заболела. Не бойся, дедушка, я больше не буду звонить маме в Москву… Я больше и не звонила. Ведь ничего не случилось. И даже когда мама забыла забрать меня через год, чтобы я пошла в школу в Москве, я тоже не звонила. Ничего же не случилось. Ничего. Заберешь когда сможешь. Как-нибудь потом. Мама звонила сама. Узнать, как дела. И я бежала на короткую прерывистую трель междугороднего звонка и хватала трубку. Алло! Алло! У меня все отлично, мам! Я твой маленький несломленный клоун…
Мама любила чистые окна и выстиранные шторы. Я ее понимаю: прозрачное окно — это иллюзия его отсутствия и соединения с природой. Будто вот тот тополь совсем рядом — только протяни руку. А если окно грязное, то это напоминание, что ты огорожен от внешнего мира, в котором ездят машины, дымят заводы и строят бензоколонки.
Как не попасть в паутину манипуляций по собственной воле Мама любила чистые окна, но не любила их мыть. Пока мы жили вместе, их мыла я. Каждую неделю. Зимой — только внутри, во все остальные сезоны — везде.
Мама просила, и если я не выполняла просьбы, она обижалась. Плакала и пила валокордин.
Мамин валокордин — отличный мотиватор. Я шла и мыла окна, хоть я и ненавижу убираться. Но еще больше я ненавижу, когда пахнет валокордином.
Золушка Олюшка. Золюшка.
Я устала мыть окна и выскочила замуж. За того, кто не повернут на чистоте и кому плевать на грязные окна. На контрасте с мамиными чистыми это оказалось очень сексуально.
Я уехала от мамы, стала жить с мужем на его жилплощади.
Мама капризничала, требовала меня обратно, ждала когда я наиграюсь в жену. Я ездила к ней все реже. Потому что каждая поездка — это уборка. А если я устала, то тоже уборка, но через валокордин.
Потом я родила сына, и мне стало совсем не до чужих грязных окон.
Мама на меня привычно обижалась, я привычно оправдывалась. Классическая созависимость, осознанная с моей стороны.
— Мам, я не могу ехать из другого города, чтобы вымыть тебе окна. У меня семья, маленький ребенок, куча дел. Есть такая служба клининговая, я оплачу, придет человек и помоет тебе окна.
— Чужой человек??? — ужасается мама.
— Да. Придет, помоет и уйдет. У него работа такая.
— Придет человек и спросит: «Вы что, одинокая?» Я скажу: «Нет, у меня дочь есть». Человек спросит: «А почему она не помоет вам окна?» И я умру со стыда.
— Не умирай. Объясни ему, что ты хочешь, чтобы окна мыли каждую неделю. А твоя дочь живет в другом городе и у нее грудной младенец…
— Ужасно это все. Чужие люди моют мне окна, будто я сама не могу.
— Но ты не можешь!
— Я родила того, кто может.
— Он тоже не может.
— Он не хочет! И это очень стыдно.
— Мама, я у себя дома не мыла окна два сезона. Даже три. Мне некогда.
— И тебе не стыдно?
— Нет. У меня были другие, не менее важные дела.
— Окна — это душа хозяйки. Чистые окна и вкусный борщ. Если у тебя грязные окна…
— Я плохая хозяйка и меня это устраивает.
— Я просто не понимаю, в кого ты такая… Я бы умерла со стыда…
Я бесилась. Бросала трубки.
Нервотрепка и манипуляции — это встроенная функция в базисную комплектацию моей мамы.
Она любила, чтобы все было так, как хочет она и тогда, когда ей удобно.
Такое чувство, будто ей не нужны чистые окна, ей нужны окна, вымытые именно мной.
Однажды она попросила отвезти ее на дачу с саженцами. Во вторник. Я не могла во вторник, могла — в четверг.
— Мам, давай в четверг?
— В четверг я уже обратно поеду. Мне нужно во вторник.
— Давай я найду водителя, заплачу ему, и он тебя отвезет.
— Чужой человек??? Что скажут соседи? Скажут: а где твоя дочь, почему ей нет до тебя дела? Стыдоба.
Я поняла: маме не надо было на дачу, ей надо было, чтобы на дачу отвезла ее я.
Несколько лет у меня ушло на понимание того, что это мамино «самодурство» на самом деле — подсознательное желание быть рядом, компенсировать тот факт, что за всю мою на тот момент тридцатилетнюю жизнь вместе мы жили только пять лет.
Мама не растила меня, у нее на это не было времени, а сейчас — есть, и она заманивает меня к себе, но теперь у меня на это нет времени. И вообще, классная штука — своевременность — это когда два человека совпали по времени и интересам в одном моменте, который нельзя сместить на потом. Нельзя выбрать любое удобное время, чтобы понянчить дочь, надо нянчить ее, пока она маленькая. Пока мама искала на это время, я уже выросла, и мне не нужна мама, которая нянчит, я научилась извлекать материнское тепло из других источников.
Но поколение наших мам не склонно к рефлексии и никогда не признает своих ошибок. Мама хотела ко мне на ручки, хотела быть рядом, обратить на себя внимание, но просто не знала другого языка коммуникации, кроме ультиматумов.
Осознание этого факта сделало меня мягче. Я больше не злилась : я читала между строк. Мама ставила задачи для меня с единственной целью: увидеть меня. А я предлагала заменить себя клинерами и водителями за деньги…
Зачем ей чужие люди в ее жизни? Ей дочь нужна…
Я стала приезжать к ней чаще. Брала сына и приезжала к маме на несколько дней, а иногда на целую неделю.
Мама трактовала эти мои приезды иначе: она решила, что я сбегаю от мужа, и у нас все плохо, и эти отъезды — предвестники развода.
— Вы разводитесь?
— Мам, что за ерунда, у нас все хорошо.
— Ну не хочешь — не говори.
Поколение наших мам никогда не бывает не право, ага.
Жизнь — удивительный бумеранг. Она сама насаждает справедливость. Я выросла в дефиците маминой любви, а потом мама жила в неосознанном дефиците моей. Жизнь забавлялась, дирижировала ситуацией.
Потом мама сильно заболела.
Я сначала не поняла, что все серьезно, думала, очередная манипуляция. Манипуляции здоровьем — самые эффективные. Они гарантируют, что я в любое время дня и ночи брошу все и поеду к ней, спасать. А на деле окажется, что никого спасать не надо. То есть надо, но не от скакнувшего давления, а от приступа нелюбви.
Однажды я ехала к ней в ночи, беременная, после ее звонка, что ей плохо. Мама плакала в трубку. Я стала собираться, поругалась с мужем, который пытался меня не пустить, и помчала по ночному городу, два часа на пределе скорости, чтобы убедиться, что мама… сладко спит.
Но в тот раз все было серьезно. Мама ослабла, не смогла ходить без поддержки, сначала попросила ходунки, а потом пересела в инвалидную коляску. А потом совсем слегла.
Я понимала, что ей нужен уход. Стала искать сиделку с медицинским образованием.
Оказалось, что это очень дорогая услуга. И чем тяжелее пациент, тем дороже (ведь это надо поднимать, подмывать и тд).
Средняя цена такого ухода с учетом маминого веса — 65 тысяч рублей в месяц. Это без всего, только работа. А еще памперсы, медикаменты, продукты…Получалось вообще под сотню.
Но самая большая проблема, которую я предвидела, это даже не деньги. Это тот факт, что за мамой будет ухаживать чужой человек. Не я.
Я прямо видела мамины слезы, и вот это ее коронное «я умру со стыда».
Соседи спросят: «У тебя что, дочери нет?»
Я приняла решение переехать к маме. С сыном. Это был август. Я отдам ребенка в сад в сентябре. И буду ухаживать за мамой.
Муж был ошарашен этим решением. Я его с собой не звала, потому что понимала: он не поедет. Он с 14 лет живет один, с 23 — со мной, он разучился жить на чужой территории. А тут — уехать в чужой дом, в ковры, в хрусталь, в бесконечные манипуляции…
— Мы будем приезжать к тебе на выходные, — успокаивала я его. — Ну, считай, что мы на заработки уезжаем. Зарабатывать сто тыщ.
Муж считал решение провальным. Он готов был устроиться на вторую работу, и найти возможность оплачивать сиделку тещи. Да и я могла на работу выйти, сына — в сад.
Я не знала, как объяснить мужу про то, что маме не нужен чужой человек. Муж не знал, как объяснить мне, что я в очередной раз поддаюсь на манипуляцию.
Мы разъехались на пике непонимания друг друга. Семья — это поддержка. Поддержка — это раскрыть зонт в дождь над тем, на кого ты очень сердит.Потому что как бы ты не был сердит, ты его любишь, а любовь сильнее обид и непониманий.
Я сидела под дождем и не чувствовала ничьих зонтов. У меня был один зонт, и я раскрыла его над мамой, а не над мужем, потому что маме — нужней. Мама больна. И мама у меня одна, другой не будет.
Я выдержала пол года. Шесть месяцев бытового ада. Я — объективно — плохая сиделка. Потому что я — не сиделка.
Мне не хватало терпимости и принятия. Не хватало сил не морщиться, если плохо пахнет, не прятать проступающую брезгливость, не злиться на то, что я сама выбираю такую жизнь, и никто не понимает этого выбора, и я сама уже не понимаю его.
Нет, я обеспечивала маме уход с максимальной отдачей, подмывала, меняла, стирала… Это было мучительно, но необходимо.
Но я каждую секунду ощущала себя живым человеком, запертым в капкан обязательств.
Ситуация угублялась тем, что я давно стала мамой своей капризной маме, а боль делала ее озлобленной, язвительной, колющей. Она постоянно была недовольна, морщилась, отталкивала мои руки, говорила страшные вещи. Я жила в мареве негатива.
И от несправедливости у меня постоянно текли слезы. Ибо взрослый полный памперс хотелось бы выносить под тихое и благодарное «спасибо», а не сквозь оскорбления в адрес моей безрукости.
Уже потом я пойму, как же унизительна маме была ее неподвижность, как невыносимо чувство, что она обуза, как это страшно, когда старость обрушивается на тебя всей своей безжалостностной сущностью. Корежит тебя, бьет, эта старуха Изергиль.
Это был мой личный стокгольмский синдром: мама взяла меня в заложники, обижала, делала больно, и чем громче она ругалась и оскорбляла, тем жальче ее мне было, тем страшнее за нее.
Я была глубоко несчастна те полгода. Я приезжала на выходные и падала в руки мужа, в ожидании реабилитации любовью и весельем. Это были мои выходные от старости, от безнадежности, от страха, что жизнь заканчивается так мучительно неприглядно.
Но муж не хотел моего нытья и не хотел никого жалеть. Он хотел жить своей семьей, он ее для этого и создавал, и не понимал, почему в будни он вынужден быть холостяком… И за выходные мы не успевали создать заново то, что разлучено в будни.
В общем, в один из четвергов я устала. Я посмотрела в чистое окно и поняла: еще немного, и я в него выйду. Я просто больше не могу. Не могу делать то, в чем я не эффективна, то, что от меня ждут, то, что считается правильным, но на деле мучает всех.
Я вошла в мамину комнату с красивой женщиной моего возраста и сказала: «Мама, это Наталья Ивановна, твоя сиделка».
— А ты? — спросила мама.
— А я — домой, — ответила я.
И мама заплакала. И я заплакала.
Но это были разные слезы.
Я вернулась домой. Вышла на работу. Чтобы зарабатывать на жизнь вместе с мужем. Стала залечивать хромающую семью.
А мама… Мама вдруг очень быстро… пошла на поправку. Через месяц садилась на коляску, потом встала на ходунки, потом ходила почти сама.
Просто сиделка была профи, она умела отличить капризы от необходимости, и сама устанавливала правила. Она не мыла окна, когда этого хотела мама, а мыла тогда, когда этого требовала необходимость.
Мама поняла, что в ее доме хозяйничает чужая женщина с короткой стрижкой, которая не поддается на ее манипуляции. И единственный способ от нее избавиться — сделать ее пребывание в квартире не целесообразным. А для этого нужно выздроветь.
Это хорошая история и очень поучительный опыт, целая шкатулочка моих личных прозрений.
Про то, что в паутину некоторых манипуляций люди падают по собственной воле, и им это необходимо, потому что они не могут по-другому, про то, что некоторые долги не обязательно отдавать самому, про то, что смотреть в чистые окна гораздо интересней, когда за ними — пейзаж, выбранный тобой, а не обстоятельствами…
И про то, что как правильно любить тех, кого вы любите, решаете только вы.
И ваши любимые люди вправе распорядиться вашей любовью так, как они считают нужным.
А вы…
А вы сами — сами! — определяете чистоту своего окна и сами выбираете окна, в которых прячутся ваши восходы и закаты…
«Маленькое счастье» — так один человек это называл. Он рассказал мне, как пережил трудные и тяжелые времена.
Иногда такие времена бывают в жизни. Он оказался в крошечной комнатке на окраине, убогой и бедной: кроватка и тумбочка влезли. Без окна была комнатка, кладовка даже. Лампочка под потолком. Плитка и чайник. Денег почти нет, полное одиночество и самочувствие так себе — так вот случилось. И работу он не мог найти долго.
Была холодная и промозглая осень, грязь и тоска. И впору было повеситься, как советуют романтические поэты. Впрочем, они иногда так и поступают…
А этот Игорь рассказал вот что; я, говорит, стал гулять подолгу по улицам. Холод страшный, грязь, сыро. А я гуляю. Иду и иду. Гуляю и гуляю. Пока не продрогну до костей, не озябну страшно, пока ноги не промочу в худых ботинках… Пока от усталости не зашатаюсь, не задрожу от холода. И тогда я возвращался домой, в свою комнатку в подвале. И она казалась мне такой уютной и теплой. И я ставил чайник на плитку. И пил горячий чай с сахаром — я специально приберегал на вечер чай и сахар.
А потом варил картофельный супчик и ел его, горячий, с хлебом. И ложился с хорошей книжкой на кровать, укрывшись одеялом. Мне было тепло, сытно, уютно и безопасно. И я засыпал уставшим и согревшимся — не было у меня сил ни о чем думать, тревожиться, переживать.
Я сам себе делал маленькое счастье. И так выжил, пережил тяжелые времена — со своим маленьким теплом, уютом и счастьем.
Потому что это счастье — после холодной и темной улицы прийти домой, в тепло.
Иметь дом — это маленькое счастье. Пить сладкий горячий чай с хлебом — маленькое счастье.
И читать перед сном хорошую книжку в своей постели — это маленькое счастье. И это каждый может себе позволить и устроить, даже если все остальное пока так себе.
Надо ценить то, что есть. И научиться радоваться этому. И искать выход, конечно. Или просто — переживать трудные времена.