Моё детство прошло в коммуналках. В одной из них жила моя прабабушка Татьяна Матвеевна – светлая, почти невесомая старушка, в течение многих лет съедавшая в день один плавленый сырок «Дружба» и два бублика.
Тишина, которая стояла в её комнатке, похожей из-за выцветших полосатых обоев на внутренность старого чемодана, была какой-то оглушительной, нереальной. Даже шорох голодных тараканов звучал в ней как вагнеровский апофеоз.
Раньше вся огромная квартира, в которой вместе с прабабушкой жили еще восемь семей, принадлежала некоему Цурюпе – то ли профессору, то ли профессиональному революционеру, в общем, врагу народа. В наследство от врага прабабушке достался только бронзовый бюстик Робеспьера. На нём Татьяна Матвеевна наловчилась штопать носки.
Главным предметом прабабушкиной мебели была высокая железная кровать, со спинки которой я обожал скручивать блестящие никелированные шарики. Я играл ими в «биллиард», загоняя их тупым концом карандаша под этажерку. Однажды я такой шарик случайно проглотил.
Прабабушка на меня обиделась. Она бегала за мной по комнате с горшком наперевес и сердилась, требуя возврата «красоты». Зря – ничего так и не вышло. До сих пор у меня сложно с красотой. Красивые слова исчезают во мне как тот волшебный кроватный шарик.
А вот у бабушки со словами всё обстояло замечательно. Говорила она чарующе, будто напевая, больше по-рязански, чем по-русски
. Индеек она, к примеру, называла «каночки», а жившую в соседней комнате семью бывших одесситов нежным словом «живреи». Ещё более ласково в её устах звучало название глазной болезни, из-за которой, якобы, прабабушка не могла читать. Она величала её «голубкома».
К любым буквам на бумаге прабабушка Таня относилась с уважительной опаской. Меня, обученного чтению в четыре года и с тех пор не расстававшегося с книжкой даже во сне, она, кажется, считала неисправимым вруном.
Когда я на прогулке громко цитировал ей вывески магазинов, она недоверчиво поджимала губы. Мало ли, что я придумал, поди проверь, что именно там написано!
Особенно она возмущалась, когда я читал вывеску «Гастроном» над бывшим магазином купца Курникова. «Курников» — строго поправляла она меня и при этом недовольно качала головой.
Прабабушка водила меня гулять туда, где вывесок почти не было, например, в запущенный парк за музеем Советской Армии. Не ведая грамоты, она знала деревья, цветы, ручей, песок, собаку, небо – всё то, что само говорило за себя, и для понимания чего не нужны были буквы.
Мы покупали батон и вместе кормили уток, искали клад в песочнице, вращались на скрипучей карусели, запускали бумажные кораблики, которые наверняка через месяц «доплывут до Волги».
Лишь однажды она нарушила принцип безбуквенного гуляния и повела меня на кладбище – принести цветы к памятнику, под которым должен был лежать, но не лежал, её старший сын, шестнадцатилетний Ваня. Ваня пропал в 1941-м под Москвой, в гиблых снегах, откуда ни живые, ни мёртвые не возвращались.
Бабушка, показав на свою узкую и гулкую, как скрипичная дека, грудь, объяснила мне, что именно сюда Ване попала «разливная» пуля.
«Разрывная» — машинально поправил я и принялся читать надпись на гранитной плите. Там было написано: «Героически погибшим защитникам Москвы». Тут бабушка неожиданно для меня одобрительно кивнула и всю дорогу домой то и дело гладила меня по голове.
Всё же, она была моим антагонистом. Кроме букв, она ещё не любила цирк, который я обожал. Ну и что с того, если её муж сбежал с цирковой танцовщицей на канате, оставив на прабабушкино попечение детей? Может, она ему тоже запрещала читать вывески?
После очередного отказа повести меня в цирк я залез в её громадный полурассохшийся шкаф, чтобы представить дело так, будто меня украли злые люди.
Татьяна Матвеевна должна была испугаться моей пропажи, а я, подождав немного, выскочил бы из шкафа с хохотом.
Однажды я уже напугал ее до полусмерти тем, что заменил ее вставную челюсть, которую она на ночь клала в стакан с кипяченой водой, нанизанными на нитку белыми пуговицами.
В шкафу я обмотал себя полами какого-то пыльного, пропахшего табаком, мужского пальто и стал ждать, когда прабабушка вернется с кухни.
Вдруг вешалка оборвалась, деревянная перекладина больно ударила мне в темя, потом обрушилась верхняя полка шкафа, просыпав на меня ворох каких-то старых бумаг и целый десантный батальон голодных тараканов.
Я завыл от брезгливости, выкатился на пол и стал, рыдая, стряхивать с себя насекомых. «Баа-уу-шкааа!» — вопил я в испуге и унижении.
Но нашу комнату от общей кухни отделял коридор длиною в половину экватора, коридор с восемью соседскими дверьми, за которыми осуществлялась громкая коммунальная жизнь. Прабабушка, конечно же, ничего не слышала.
Прогнав тараканов и уняв бесполезные слезы, я увидел на полу кожаный футляр в виде сильно вытянутой восьмёрки. Там лежала скрипка. Она казалась мне беспредельно красивой и пахла так, как в моих детских мечтах пах настоящий парусник.
Струны были похожи то ли на снасти корабля, то ли на тетивы луков, готовых принести смерть неведомому врагу. Если дёрнуть за струну пальцем, раздавался звук только что вонзившейся в щит стрелы, когда она ещё не перестала звенеть и вибрировать.
Мне, пятилетнему трусу и книгочею, вдруг показалось, что если этот звук прекратится, то прекратится и моя жизнь.
Но струна не затихла, не остановилась, она до сих пор свербит и дрожит во мне, как канат под коварной цирковой разлучницей, как когда-то прабабушкино сердце в её гулкой и узкой груди, как сразившая Ивана «разливная» пуля над заросшим бурьяном подмосковным кладбищем.
Я давно понял, что искать нужные слова стоит, только прислушиваясь к миру и сверяя его звучание с голосом той струны. Он – этот голос – знает деревья, цветы, ручей, песок, собаку, небо, любовь, смерть: всё то главное, для понимания чего не нужны буквы. Он знает, как на самом деле называются вещи, явления и люди. Знает, вопреки вранью вывесок и витрин.
Почему я в этом уверен? Потому что на внутренней стороне крышки скрипичного футляра, как на никому не видимой изнанке моей души, дрожащим как струна почерком человека, не умевшего читать и писать, горьким на вкус химическим карандашом было выведено: «Ване, сыну. На 16-летие».
И пока я это помню, пока слышу, длится моя горькая, как химический карандаш, и прекрасная, как прабабушкин почерк, – жизнь.
Сергей Протасов
Из сети
Добавить комментарий
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.