Воспоминания Анатолия Дмитриевича Папанова о войне

размещено в: О войне | 0
Воспоминания Анатолия Дмитриевича Папанова о войне
Анато́лий Дми́триевич Папа́нов — советский актёр театра и кино, театральный педагог и режиссёр; народный артист СССР, лауреат Государственной премии РСФСР им. братьев Васильевых и Государственной премии СССР. Википедия
Родился: 31 октября 1922 г., Вязьма, РСФСР
Умер: 5 августа 1987 г. (64 года), Москва, СССР

Помню, уже спустя годы после войны бродил я по весеннему редкому лесу и вдруг увидел серый цементный конус с красной звездой и со столбцом фамилий на металлической табличке. Агапов, Дадимян, Мешков… Я читал фамилии незнакомых мне людей, а когда дошел до начинающихся на букву «П», подумал, что мое место в этом списке было бы здесь.

Деловито так подумал, просто. Такой реальной представлялась мне смерть в окопах той страшной войны, так часто дышала она мне прямо в лицо.

В армию меня призвали в 1940 году. Служба моя началась в Саратове, затем перевели в Оренбург. Там и застало меня известие о начале войны. Короткая подготовка — и на фронт. А возраст — всего девятнадцать.
В июле нас сформировали и направили на 2-й Юго-Западный фронт — харьковское направление. Прибыли оборонять небольшой городок. По виду тех, кто уже воевал, было ясно — тут жарко. Окопались. Силища на нас шла — не сосчитать. Почти вся дивизия полегла, от нашего взвода человек шесть или восемь в живых осталось.

Основную тяжесть войны несла пехота. Мина, которая танку рвет гусеницу пехотинцу отрывает ноги. Марш-бросок на лафете — одно, а на своих двоих, да еще по колено, а то и по уши в грязи — другое. Пули бессильны перед броней, но вся броня пехотинца — гимнастерка. Сами понятия фронта и тыла относительны. Если пули противника доставали нас на излете и вязли в шинели, не задевая тела, — мы, пехота, уже считали себя в тылу.

Я помню свой первый бой, в котором из нас, сорока двух человек, осталось в живых четырнадцать. Я ясно вижу, как падал, убитый наповал, мой друг Алик Рафаевич. Он учился во ВГИКе, хотел стать кинооператором, но не стал… Мы бежали недалеко друг от друга и перекликались — проверяли, живы ли. И вдруг:
— То-о-о-ли-ик!
Обернулся. Алик падает…

Рядом кто-то кричал:
— Чего уставился? Беги со всеми, а то и самому достанется, если на месте-то…

Я бежал, не помня себя, а в голове стучало: нет Алика, нет Алика… Помню эту первую потерю как сейчас…

Из оставшихся в живых сформировали новый полк — и в те же места. Грохот такой стоял, что порой сам себя не слышал.
А однажды утром была абсолютная тишина, и в ней неожиданно:
— Ку-ка-ре-ку-у!..

Петух какой-то по старой привычке начинал день. Было удивительно, как только он выжил в этом огне. Значит, жизнь продолжается…

А потом тишину разорвал рев танков. И снова бой.

И снова нас с кем-то соединили, и снова — огненная коловерть…

Командиром нашего взвода назначили совсем молоденького, только что из военшколы, лейтенанта. Еще вчера он отдавал команды высоким, от юношеского смущения срывающимся голосом, а сегодня… я увидел его лежащим с запрокинутой головой и остановившимся взглядом.

Я видел, как люди возвращались из боя совершенно неузнаваемыми. Видел, как седели за одну ночь. Раньше я думал, что это просто литературный прием, оказалось — нет. Это прием войны…

Но там же я видел и познал другое. Огромную силу духа, предельную самоотверженность, великую солдатскую дружбу. Человек испытывался по самому большому счету, шел жесточайший отбор, и для фронтовика немыслимо было не поделиться с товарищем последним куском, последним куревом. Может быть, это мелочи, но как передать то святое чувство братства — не знаю, ведь я актер, а не писатель, мне легче показать, чем сказать.

Говорят, человек ко всему привыкает. Я не уверен в этом. Привыкнуть к ежедневным потерям я так и не смог. И время не смягчает все это в памяти…

…Мы все очень надеялись на тот бой. Верили, что сможем выполнить приказ командования: продвинуться в харьковском направлении на пять километров и закрепиться на занятых рубежах.

Мороз стоял лютый. Перед атакой зашли в блиндаж погреться.
Вдруг — взрыв! И дальше — ничего не помню…

Очнулся в госпитале. Три ранения, контузия. Уже в госпитале узнал, что все, кто был рядом, убиты. Мы были засыпаны землей. Подоспевшие солдаты нас отрыли.

В госпитале меня оперировали, вытащили осколок, а потом отправили санпоездом в другой госпиталь, находящийся в дагестанском городе Буйнакске. Ехали долго, дней десять, и в пути мне было очень плохо, тяжело. Ухаживал за мной, помогая санитарам, молодой солдат (из легкораненых, как он говорил), совсем почти мальчишка. Прибыли к месту назначения, и в общей суматохе я потерял его из виду и очень грустил, потому что привык к этому доброму и улыбчивому пареньку. Когда стал ходить, неожиданно встретил его в коридоре госпиталя. Увидел и… мурашки по телу побежали: «легкораненый» был без ноги.
Когда меня спрашивают, что мне больше всего запомнилось на войне, я неизменно отвечаю: «Люди».

Есть страшная статистика: из каждой сотни ребят моего поколения, ушедших на фронт, домой возвратились лишь трое… Я так ясно помню тех, кто не вернулся, и для меня слова «за того парня» звучат уж никак не отвлеченно…

Однажды в телепередаче я рассказал об Алике Рафаевиче, и ко мне пошли письма: однофамильцы Алика спрашивали о своих пропавших родственниках. А однажды пришла женщина, и я сказал: «Вы мама Алика», — ошибиться было невозможно, одно лицо… Мы переписываемся до сих пор.

В другой раз, выступая в Орехово-Зуево, я рассказал о своем друге Александрове — был у нас такой веселый бесшабашный солдат, этакий стиляга — он фасонисто подворачивал голенище валенка, и вот по этому подвернутому валенку, торчащему из сугроба, я его однажды и узнал… Откопали — и правда он. А после выступления за кулисы пришел парнишка: «Это, наверное, был мой папа…» Смотрю — лицо, походка, все похоже…

После ранения на фронт я вернуться уже не смог. Меня комиссовали подчистую, никакие мои просьбы и протесты не помогли — комиссия признала меня негодным к воинской службе. И я решил поступать в театральный институт. В этом был своего рода вызов врагу: инвалид, пригодный разве что для работы вахтера (я действительно побывал на такой работе), будет артистом. И здесь война вновь страшно напомнила о себе — требовались парни, а их не было…

Так что те слезы в фильме «Белорусский вокзал», в квартирке бывшей медсестры, вовсе не кинематографические…

Автор: #АнатолийПапанов

Воспоминания Анатолия Дмитриевича Папанова о войне
0
Поделиться с друзьями:
  •  
  • 4
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  

Долг. Из Иришкиных книжек

размещено в: О войне | 0
Долг. Из Иришкиных книжек

Долг

Евдокию война застала в Михайловке, свекровь позвала юную невестку отдохнуть перед родами на свежем деревенском воздухе, набраться сил. Да и питание деревенское никак было не сравнить с городским: свежие овощи и фрукты, молоко прямо из-под коровки.

Евдокию долго уговаривать не пришлось, как раз прозвенели в школах последние звонки, распустившие ребятню на летние каникулы, и Евдокия Марковна, учительница младших классов, была полностью свободна до осени. А там и малыш появится должен был. Девушка была сиротой, мать ее умерла, не дожив до свадьбы дочери, оставаться на лето в городе не хотелось, и Дуня с радостью приняла приглашение свекрови.

В деревню с мужем они приехали за неделю до войны, даже обвыкнуться еще не успели, а тут… Мужа Сашу, лейтенанта запаса, сразу же призвали на фронт. Дуня навсегда запомнила прощание, то, как плакали они вместе с его матерью на Сашкиной груди, его серьезное лицо, попытки успокоить женщин, обещания вернуться с победой. Запомнила, как гладил он ее большой уже животик и просил позаботиться о сыне. Как, упав в придорожную пыль, горько рыдала и билась свекровь, все повторяя, что сын не вернется, что она чувствует это сердцем…

Как давно это все было, И как будто и не с ней. Нет в живых уже свекрови, не перенесла она тягот военного времени и голода, слегла и тихо сгорела еще в сорок втором. Нет больше и мужа ее, Сашеньки, полгода как похоронка на него пришла. Остался лишь сынок, белобрысый Гришка.

Вот с ним-то, босым, одетым лишь в длинную батину рубаху, и стояла Евдокия у калитки, провожая глазами бесконечную колонну пленных немцев, бредущих под конвоем по центральной деревенской улице. Они шли медленно, неловко спотыкаясь, большинство были ранены. Многие замотаны в какое-то непонятное тряпье. И у всех опущенные, понурые головы, затравленный взгляд. Деревенские женщины молча и смотрели на них, и в их глазах была ненависть и вся женская скорбь по потерянным мужьям, отцам, братьям, сыновьям.

Несколько отчаянных ребятишек выскочило вперед, побежало вдоль дороги, вздымая пыль, выкрикивая оскорбления. В немцев полетели придорожные камешки. Никто не уклонялся от них, пленные лишь прикрыли головы поднятыми руками и продолжали медленно идти вперед.

И вдруг среди бредущей толпы заключенных Дуня увидела знакомое лицо, и память обрушилась на нее, вернув страшные воспоминания далекого лета сорок первого…

* * *
Немцы тогда заняли их Михайловку. Деревня сдалась без боя, да и кому было ее защищать? Мужчины все давно ушли на фронт, а старики, еще способные держать в руках оружие да подростки, при первых вестях о подходе немцев, ушли в леса. Остались в Михайловке лишь женщины да дети… был конец лета, Дуня тогда была уже на сносях. Страх родить ребенка в такое тяжелое время преследовал ее ежедневно, но что тут было поделать?

Войска вошли в их деревню чуть ли не с победным маршем. Лощеные, сытые и холеные, они весело переговаривались друг с другом, смеялись, глядя на деревенских жителей. Женщины и дети настороженно смотрели на них из-за прикрытых калиток. А потом начался настоящий ад.

Жителей особо больших домов силой выкидывали на улицу, прямо так, в чем были, вместе с детьми и немощными стариками. На дом свекрови Евдокии, стоявший на отшибе деревни, маленький, в одну комнатку, никто не позарился. Но вот когда немцы пошли ловить кур и уводить скот со дворов, то очередь дошла и до них.

Притихшие, в страхе, сидели обнявшись свекровь и Дуня, пока ловили кур в их небольшом сарайчике. Отчаянно заголосившему Пете явно сразу же скрутили голову. А потом очередь дошла и до коровы Зорьки. Когда стали выводить ее со двора, так жалобно она мычала, что свекровь не выдержала, подхватилась и побежала из дому, а Дуня за нею следом.

— Не отдам! Не отдам, оставьте корову! У нас маленький скоро родится! — Выхватывая веревку из рук солдат вопила свекровь. Те поначалу смеялись, пытаясь оттолкнуть пожилую женщину, а потом стали злиться. Один снял с плеча автомат.

— Мама, мама, не надо! Пойдемте, мама! — Пыталась оттащить ее Евдокия. Но женщина вцепилась в веревку намертво, упав под ноги Зорьке.

Тогда немец с автоматом, развернулся и с силой ударил Дуню прямо в живот. Она согнулась от непереносимой боли пополам, упала на колени, слезы брызнули из глаз, а дыхание перехватило. Она почувствовала, как по ногам вниз полило горячим.

Понимая, что она теряет ребенка, Дуня завыла в голос. Немец скривился и замахнулся автоматом второй раз. Но ударить не успел, — руку его перехватил второй мужчина в форме. Был он немолодым, высоким, нескладным каким-то. Он стал что-то сердито выговаривать первому, но Дуне было уже не до их споров. Она четко понимала, что помочь ей и новой, нерожденной еще жизни, некому. А значит, пришел ее конец. Она вспоминала маму, ее улыбку… Мужа Сашку и то, как целовал ее перед уходом на фронт… Горькие слезы вперемешку с рыданиями рвались из нее наружу.

Но тут сильные руки подхватили ее и потащили куда-то. От резкой боли Дуня потеряла сознание. Очнувшись, она поняла, что лежит в доме свекрови, но почему-то на обеденном столе и без одежды, лишь прикрытая сверху колючим одеялом. Свекровь хлопотала у печи, грея воду в большой кастрюле, рядом лежала стопка полотенец и простыней.

— Что случилось? — едва прохрипела она, в горле пересохло и было оно как наждак.

— Лежи! Лежи, девочка моя! — Подскочила к ней свекровь, заставляя лечь обратно на неудобную и жесткую столешницу. — Сейчас доктор Гюнтер придет. Он велел лежать. Насколько я смогла его понять, немецкий-то со школы только помню.

— Какой Гюнтер? Я… не понимаю… — Дуня с трудом соображала, боль, невыносимая, пожирающим пламенем сжигала каждую клеточку ее тела. Сил лежать ровно, вытянув ноги, не было . Хотелось перевернуться на бок, свернуться в один болезненный комок, подтянув ноги к огромному своему животу.

Но ответить свекровь так и не успела. Дверь хлопнула и в комнату вошел тот самый высокий немолодой немец в очках. Внимательно посмотрев на Дуню, он поставил рядом и открыл большой чемоданчик с инструментами. Затем принялся мыть руки в углу у рукомойника, что-то медленно, повторяя по нескольку раз, втолковывая ее свекрови. Затем немец подошел к Дуне, наклонился, и стал что-то успокаивающе приговаривать на немецком языке. А потом к лицу девушки прижалась пахнувшая лекарствами тряпка, и Евдокия потеряла сознание. Последнее, что она запомнила, были светло-серые внимательные глаза за стеклами очков.

* * *
Приходила в себя Дуня очень долго и тяжело. Ее крутило, тошнило и мутило. Адским огнем горел огромный шов сверху вниз через весь живот. Успокаивало лишь одно, — рядом тихо посапывал ее сынок, завернутый в большое полотенце. Живой и здоровый. Было и еще кое-что…что Дуня осознала не сразу — за стенкой домика в сарае раздавалось, временами, протяжное мычание Зорьки. Единственной коровой останется она потом в Михайловке. Не одну детскую жизнь спасет холодными зимами ее молоко…

Врач Гюнтер еще несколько раз заходил к молодой маме. Внимательно и молча осматривал и так же молча уходил. Или что-то настойчиво повторял свекрови, и тогда уже через несколько часов Дуне приходилось пить отвратительно-горькие отвары трав, приготовленные свекровью по советам врача. Несколько раз до девушки доносились звуки какой-то грустной, протяжной песенки, исполняемой толи на жалейке, толи на губной гармонике.

— Это Гюнтер играет. — Рассказала как-то свекровь. — У него дочь на тебя похожа, вот и помог, не смог пройти мимо.

— Откуда вы знаете, мама? — Удивилась тогда Дуня.

— Ну, как откуда? Так сам и сказал. — Смутилась свекровь. — Я много-то с ним не говорила, враг он нам в любом случае. А так, промежду прочим, и рассказал. Я всего не поняла, немецкий-то давно учила. Но войны он не любит и не одобряет. Но есть долг. Он так и сказал — Долг… А дома дочка беременная, сынок маленький еще остались. Жена-то его померла…

Свекровь вздохнула, смахнула слезу, и отвернулась, отправившись менять пеленки маленькому Гришеньке. Сама же Дуня лежала долго, потом так же долго училась ходить. А когда смогла выйти наконец-то во двор, то доктор Гюнтер уже ушел вместе со своей частью в сторону Москвы… Евдокия была уверена, что больше его она не увидит…Но вот судьба распорядилась иначе…

* * *
Пленные расположились недалеко, за околицей деревни. Бежать им было некуда, и они, голодные и замученные, робко пытались выпросить у деревенских хоть немного еды… Фразы на ломаном русском «Кура, млеко, яйки» звучала теперь совсем иначе… жалостливо, просительно. Жадно протянутые, дрожащие руки немецких пленных у одних вызывали раздражение и злость, а у других… да, нашлись женщины, которые сунули в протянутые руки немного еды.

Удивительное создание — русская женщина. Ее судьба бьет, гнет в «бараний рог», отнимает счастье и родных людей… А она все равно сохраняет в груди сердце человеческое, способное на сочувствие… Душу чистую, жалостливую. Нет, никогда не простят они немцам проклятым смерть своих мужей и сыновей, никогда! Но смотреть на то, как человек живой страдает, мучается, женщина просто не способна… И вкладывались в дрожащие грязные ладони немецких пленных жалкие подачки, малые крохи, что решились оторвать женщины Михайловки от своей семьи да малых детей.

Вот и Евдокия…столько испытала, столько потеряла. Никогда не увидит она мужа, а маленький Гришка отца. Никогда муж Сашка не увидит сына своего, не придет, не обнимет. Лишь треугольник похоронки расскажет сыну, где и как погиб его отец…
Но сердце доброе да благодарность к Гюнтеру, что сына и ее спас, не давало покоя…Чувство долга не позволяло забыть печальный взгляд серых глаз пожилого немецкого врача.

* * *
Евдокия собрала по дому все, что смогла найти. Четыре вареных картофелины, пара луковиц, краюха хлеба из ржаной муки да свекольного жмыха… Подумала минуту и налила крынку коровьего молока. Завязала все это добро в старый свекровкин платок, да пошла за околицу.
Гюнтер по деревне не ходил и еду у местных не выпрашивал. Он сидел, сгорбившись, и играл на гармошке. Печальные звуки простой детской песенки разносились вокруг. Евдокия подошла, придерживая босого Гришку за руку, остановилась неподалеку, ждала, когда немецкий доктор обратит на нее внимание. Он прекратил играть, обернулся и долго вглядывался сначала в Дуню. Потом как то печально улыбнулся им обоим.

Девушка подошла и положила перед ним узелок с едой. Гюнтер развернул платок, и, увидев крынку, вопросительно посмотрел на Дуню. Та молча кивнула в ответ, подтверждая, что молоко от той самой коровы, оставленной им много лет назад…
Уже собираясь уйти, Евдокия увидела, как дрожащими руками немец перебирает еду. Она испытывала какой-то внутренний необъяснимый покой. Она больше ничего не должна, она вернула долг!

* * *
Они отошли еще недалеко, как Дуня услышала позади торопливые шаги, обернулась, вздрогнула. Их стремительно догонял Гюнтер. Подойдя, он опустился перед Гришкой на колени прямо в пыль, взял малыша за плечи и долго вглядывался в курносое конопатое лицо. Затем протянул руку и вложил в детскую ладошку губную гармошку. Встал и, не оборачиваясь, ушел прочь. Дуня и Гришка долго смотрели ему вслед…

Автор: #ИРИШКИНЫКНИЖКИ

Долг. Из Иришкиных книжек
1
Поделиться с друзьями:
  •  
  • 1
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  

Скрипучие двери. Из сети

размещено в: О войне | 0
Скрипучие двери. Из сети

Нюра Головина не доверяла замкнутым и молчаливым людям. Не то, чтобы она их уж терпеть их не могла, а просто считала, что такие люди как бы «себе на уме». Никогда не знаешь, что такие молчуны держат в голове у себя и какие коленца выкинут в любой момент.

Поэтому и сторонилась Нюрочка тихих и молчаливых. Но не зря в народе говорят, «чего обходишь, на то и наткнешься». Замуж Нюра вышла именно за такого парня.

Муж ее, Григорий, за всю свою жизнь, наверно и сотни слов не сказал. Даже при регистрации брака на вопрос о том, согласен ли он, Григорий Михайлович Головин, взять в жены Анну Федоровну Малееву, Григорий просто молча кивнул головой.

Регистратор повторила вопрос и снова Григорий кивнул и опустил голову.

-Да согласен он, согласен! — наконец, крикнул кто-то из гостей.

-Расписывайте уже их! Все равно ведь не скажет вслух. Все гости дружно расхохотались, потому что знали характер жениха.

А вот влюбленная Нюра, наивно думала, что это пройдет и вообще «просто Гриша стесняется». Но «не прошло», как оказалось в дальнейшем. С годами молчаливость Григория только усилилась.

Нюра со временем смирилась с его странным характером. Тем более, что иногда Гриша все же произносил какие-то слова. «Одной рукой Бог отнимает, а другой — дает».

Не умел Григорий Головин красиво и много говорить, зато руки у него были золотые. Все он умел делать. Дом выстроил на терем расписной похожий, всю мебель смастерил своими руками. Всегда у него все было отремонтировано, отлажено, все чинно, порядком на своих местах.

Только вот почему-то двери скрипели часто. Не смазывал Григорий петли у дверей. Даже странно это было для него.

Нюра как-то спросила мужа, как же он двери скрипучие терпит при его-то любви к порядку в доме. А Григорий усмехнулся и ответил: -А мне, Нюра, нравится отчего-то скрип дверной. На голос мой похож, правда?

-Правда, -усмехнулась Нюра, но петли дверные иногда все-таки смазывала регулярно, тайком от мужа.

Шли годы. Жили Головины душа в душу, дружно, весело. Все у них ладилось: и в жизни и в хозяйстве.

В июне 1941 года муж ушел на фронт. А перед уходом, осмотрел внимательным взглядом весь дом, все, что было не так — подправил, а петли дверные по-прежнему не смазал.

-Ну и ладно, -всхлипнула Нюра, — скрип мне твой голос напоминать будет, Гришенька.

Григорий улыбнулся, обнял жену и в ухо прошептал: -Как дверь заскрипит, знай, что я живой, а перестанет скрипеть, значит, все, не жди меня. Конец пришел. …

В 1943 году Нюра получила похоронку на Григория. Ночью рыдала в подушку, не могла остановиться, думала, что задохнется от слез.

И вдруг… дверь входная заскрипела, как будто входит кто-то. Что это такое? Нюра быстро подняла голову и прислушалась. Дверь продолжала скрипеть, как будто еще настойчивей и громче.

И вдруг вспомнила она слова мужа перед расставанием, что пока дверь скрипит, живой ее Гриша. Улыбнулась женщина и уснула крепко.

Так продолжалось полгода. Каждую ночь Нюра, укладываясь спать, прислушивалась к двери: скрипит ли? Дверь исправно скрипела, и Нюра спокойно засыпала под этот скрип.

Никому она не говорила в деревне про это, иначе, точно за сумасшедшую бы ее сельчане приняли.

Однажды летом Нюра задержалась до ночи на ферме. Приплелась домой поздно, рухнула на кровать и уснула. И вдруг среди ночи вскочила как на пружине: дверь не скрипела!

Днем она успокаивала себя тем, что уснула крепко, вот и не слышала скрипа дверного. На вторую ночь дверь тоже не скрипела. Нюра поникла, почернела вся.

Все, конец, нет, больше Гриши ее золотого. И все сразу стало серым и тоскливым. Жить даже расхотелось.

Опустив голову, шла она с фермы домой, как вдруг окликнул ее дед Евсей, дальний родственник по мужу.

-Нюра, постой-ка! Женщина остановилась.

-Чего тебе, дед? — устало произнесла она.

-Ты чего такая смурная? -не отставал от нее Евсей. -А чего радоваться-то? -вздохнула Нюра, -сейчас приду домой, а там тишина гнетущая, жить не хочется… ладно пойду я, -отвернулась она от деда и поплелась дальше.

-Значит, не скрипят больше двери? -засмеялся дед Евсей.

-Тишина?

-Что?! — Нюра стремительно обернулась.

— Двери? -Я же тебе петли смазал два дня назад, когда ты на ферме припозднилась. Я зашел к тебе, не помню уж зачем, посидел, а у тебя двери скрипят, аж в ушах звенит, вот я и смазал…

-Дед Евсей, родненький мой! Спасибо тебе, -Нюра подошла к деду, обняла его и громко разрыдалась у него на плече.

-Ты чего, чего это? -Евсей перепугался.

-Нюрашка! За что спасибо-то?

-За петли смазанные и за …надежду, -улыбнулась Нюра и заторопилась домой.

Через полгода от Григория пришло письмо. Он получил тяжелое ранение в живот, долго лежал в госпитале, а там, в палате умер солдат Голавин Григорий, а он-то — Головин!

Ошиблись писарчуки, значит. Похоронка не в тот дом пришла. Потом выписали его, в окружение вскоре попал. Поэтому и не писал так долго.

…В июле 1945 года Григорий Головин вернулся домой с войны. Вечером он внимательно осмотрел весь дом и смазал дверные петли…

автор: «Повороты судьбы»

Скрипучие двери. Из сети
0
Поделиться с друзьями:
  •  
  • 5
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  

Удивительное место: здесь немецкие войска за всю войну не смогли перейти границу СССР

размещено в: О войне | 0
Удивительное место: здесь немецкие войска за всю войну не смогли перейти границу СССР

Удивительное место: здесь немецкие войска за всю войну не смогли перейти границу СССР.

Многих удивит этот факт, но на карте СССР есть место, где немецкие войска действительно имели бледный вид и на протяжении четырех лет войны так и не смогли продвинуться, неизменно получая от наших по голове.

При том, что разница в снабжении войсками, боеприпасами и продовольствием было настолько гигантским, что когда наши неделями ждали подвоза снарядов, патронов и хотя бы хлеба, немецкие офицеры «с той стороны» заказывали к ужину коньяк и уже через 6 часов по канатной дороге получали желаемую доставку.

Но пробиться и вынудить бойцов 135-го стрелкового полка оставить свои позиции все это не помогло.

Самое удивительное, что стратегически немцам очень необходимо было прорвать здесь нашу оборону. И если бы они ее прорвали, то это оказало бы значительное влияние на ход войны.

Почему? Просто посмотрите на карту. В самом верху можно увидеть 2 полуострова: Средний и Рыбачий, которык обозначены как 23-й укрепрайон.

Именно в этом месте граница СССР оставалась не тронутой всю войну и именно захват немцами полуострова Рыбачий позволило бы им перекрыть путь в Кольский залив и Мурманск, единственный северный советский незамерзающий порт, через который всю войну шло снабжение Красной Армии со стороны союзников.

Захвати немцы Средний и Рыбачий, конвои можно было бы расстреливать с берега артиллерией прямой наводкой.

То, что немцы не смогли здесь подавить нашу оборону, произошло во многом благодаря «тормозности» их союзников – финнов.

Война сюда пришла не 22 июня, на как на все остальные 3,5 тысячи километров советской границы, а … 29 июня.

Эта «лишняя» неделя позволила войскам 14-й армии подготовиться к обороне. За неделю войны уже ни у кого в СССР не оставалось иллюзий по поводу договора о ненападении, поэтому к наступлению на Мурманск в Заполярье были готовы в полной мере и немцы получили сильнейший отпор.

На отдельных участках им удалось продвинуться лишь на 20-30 км, ни о каком вспарывании обороны, как по всей остальной границе СССР не произошло, а на Среднем и Рыбачьем им и вовсе так и не удалось вылезти из своих окопов и пройти вперед за все последующие 4 года войны.

Чтобы все-таки захватить полуостров Рыбачий и перекрыть вход в Кольский залив, отрезав Красную армию от северного пути снабжения, немцы направили сюда 150-тысячную армию «Норвегия», в которую входили два германских и один финский корпуса. И это без подразделений авиации и флота.

С нашей стороны немцам противостояла 14-я армия, занявшая оборону на направлениях на Мурманск и Кандалакшу. С моря она прикрывалась кораблями Северного флота.

Из-за недельной задержки, особенностей климата и местности, а также продуманной обороны со стороны Красной Армии, блицкрига, как на остальной территории СССР в первые месяцы войны, у немцев здесь не получилось.

Мало того, спустя несколько месяцев после попыток прорваться к Мурманску, они и вовсе были вынуждены сесть в глухую оборону аж до самой Мурманской операции 1944 года, когда наши уже шли в наступление.

После того, как немцам не удалось захватить столь важные Средний и Рабачий, перекрыв вход в Кольский залив, уже наши войска начали использовать их стратегическое положение.

Отсюда, с берегов которых можно было контролировать все передвижения германского флота у входа в Печенгский, Кольский и Мотовский заливы.

Орудийные батареи 113-го дивизиона с дальнобойными орудиями ни дня не давали немецким кораблям спокойно охотиться на конвои союзника, потопив за четыре года 38 кораблей и более 50-ти повредив.

Ну а на в местах обороны и в наше время можно увидеть остатки траншей, блиндажей и огневых точек, вокруг которых все усыпано осколками мин, снарядов, стреляными гильзами и неиспользованными патронами..

Инет

Удивительное место: здесь немецкие войска за всю войну не смогли перейти границу СССР
0
Поделиться с друзьями:
  •  
  • 1
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  

Михаил Шолохов "Судьба человека "

размещено в: О войне | 0
Михаил Шолохов "Судьба человека "

"Спрашиваю: «Где же твой отец, Ваня?» Шепчет: «Погиб на фронте».

 — «А мама?»

— «Маму бомбой убило в поезде, когда мы ехали».

— «А откуда вы ехали?»

— «Не знаю, не помню…»

— «И никого у тебя тут родных нету?»

— «Никого».

— «Где же ты ночуешь?»

— «А где придется».

Закипела тут во мне горючая слеза, и сразу я решил: «Не бывать тому, чтобы нам порознь пропадать! Возьму его к себе в дети». И сразу у меня на душе стало легко и как-то светло.

Наклонился я к нему, тихонько спрашиваю: «Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?» Он и спросил, как выдохнул: «Кто?» Я ему и говорю так же тихо. «Я — твой отец».

Боже мой, что тут произошло! Кинулся он ко мне на шею, целует в щеки, в губы, в лоб, а сам, как свиристель, так звонко и тоненько кричит, что даже в кабинке глушно: «Папка родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь!

Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!» Прижался ко мне и весь дрожит, будто травинка под ветром. А у меня в глазах туман, и тоже всего дрожь бьет, и руки трясутся…

Как я тогда руля не упустил, диву можно даться! Но в кювет все же нечаянно съехал, заглушил мотор. Пока туман в глазах не прошел, — побоялся ехать: как бы на кого не наскочить.

Постоял так минут пять, а сынок мой все жмется ко мне изо всех силенок, молчит, вздрагивает. Обнял я его правой рукою, потихоньку прижал к себе, а левой развернул машину, поехал обратно, на свою квартиру.

Какой уж там мне элеватор, тогда мне не до элеватора было. Бросил машину возле ворот, нового своего сынишку взял на руки, несу в дом.

А он как обвил мою шею ручонками, так и не оторвался до самого места. Прижался своей щекой к моей небритой щеке, как прилип. Так я его и внес.

Хозяин и хозяйка в акурат дома были. Вошел я, моргаю им обоими глазами, бодро так говорю: «Вот и нашел я своего Ванюшку! Принимайте нас, добрые люди!»

Они, оба мои бездетные, сразу сообразили, в чем дело, засуетились, забегали. А я никак сына от себя не оторву. Но кое-как уговорил. Помыл ему руки с мылом, посадил за стол.

Хозяйка щей ему в тарелку налила, да как глянула, с какой он жадностью ест, так и залилась слезами. Стоит у печки, плачет себе в передник.

Ванюшка мой увидал, что она плачет, подбежал к ней, дергает ее за подол и говорит: «Тетя, зачем же вы плачете? Папа нашел меня возле чайной, тут всем радоваться надо, а вы плачете».

А той — подай бог, она еще пуще разливается, прямо-таки размокла вся! После обеда повел я его в парикмахерскую, постриг, а дома сам искупал в корыте, завернул в чистую простыню.

Обнял он меня и так на руках моих и уснул. Осторожно положил его на кровать, поехал на элеватор, сгрузил хлеб, машину отогнал на стоянку — и бегом по магазинам.

Купил ему штанишки суконные, рубашонку, сандалии и картуз из мочалки. Конечно, все это оказалось и не по росту и качеством никуда не годное.

За штанишки меня хозяйка даже разругала. «Ты, — говорит, — с ума спятил, в такую жару одевать дитя в суконные штаны!»

И моментально — швейную машинку на стол, порылась в сундуке, а через час моему Ванюшке уже сатиновые трусики были готовы и беленькая рубашонка с короткими рукавами.

Спать я лег вместе с ним и в первый раз за долгое время уснул спокойно. Однако ночью раза четыре вставал.

Проснусь, а он у меня под мышкой приютится, как воробей под застрехой, тихонько посапывает, и до того мне становится радостно на душе, что и словами не скажешь!

Норовишь не ворохнуться, чтобы не разбудить его, но все-таки не утерпишь, потихоньку встанешь, зажжешь спичку и любуешься на него…

Перед рассветом проснулся, не пойму, с чего мне так душно стало? А это сынок мой вылез из простыни и поперек меня улегся, раскинулся и ножонкой горло мне придавил.

И беспокойно с ним спать, а вот привык, скучно мне без него. Ночью то погладишь его сонного, то волосенки на вихрах понюхаешь, и сердце отходит, становится мягче, а то ведь оно у меня закаменело от горя…"

Михаил Шолохов "Судьба человека "

Михаил Шолохов "Судьба человека "
0
Поделиться с друзьями:
  •  
  • 1
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  

Бабы. Рассказ Андрея Авдея

размещено в: О войне | 0
Бабы. Рассказ Андрея Авдея

БАБЫ

Вот и весна. Земля наконец-то избавилась от снежных оков и облегченно вздохнула свежим легким ветерком. Пришла пора запрягать лошадей и выходить в поле — время пахать.

— Навались, бабы! Одна за плугом и трое в упряжи. Вместо коней, их нет уже давно, еще в сорок первом забрали на фронт.

Все для него, все для победы. Лошади, телеги, шитые ночами рукавицы и… мужики. Сыновья, племянники, внуки, мужья.

Остались только дети, глубокие старики. И бабы.

— Навались! Ноги дрожат от напряжения, пот ручьем, но ничего. Вытянем, мужикам хуже. Здесь не стреляют, не рвут бомбами землю.

Здесь пашут на себе. И ждут. Каждый день. Почтальона. Дядю Мишу. Их деревушке повезло, немцев остановили в каких-то двух сотнях километров.

«Не дошла сюда война», — скажет кто-то. И будет неправ: война была здесь в каждой из двух десятков хат. Много раз.

Сначала уходящими на фронт колоннами бравых красноармейцев во главе с молодыми и не очень офицерами. Маршировавшими с песнями и залихватским посвистом.

А потом — бесконечными колоннами отступающих. Шли без песен и улыбок, в грязных гимнастерках, перемотанные окровавленными бинтами.

Небольшое деревенское кладбище разрослось. Хоронили умерших: русских и белорусов, казахов и украинцев, татар и поляков, грузин и дагестанцев, разных национальностей, разной веры.

Бабы отпевали всех одинаково, как родных. А по вечерам смотрели на дорогу — ждали почтальона. Смешливую Катьку из соседней деревни.

Ждали и боялись. Что несет? Измазанный штампами треугольник или извещение? И замирали, глядя, как останавливается почтальонша у Михайловны. Как, опустив глаза, протягивает похоронку. Муж.

— Бабы! Они сбегались к стоящей на коленях подруге и утешали. Как могли. Почту приносили два раза в неделю. Два вечера надежды и страха.

Потом Катька пропала. Ушла на фронт вместе с похоронкой на жениха. Новым почтальоном стал дядя Миша.

— А ну, еще немножко, потянули, бабоньки вы мои дорогие. Это бригадир, Иван. Муж Семеновны. Счастливая.

Одного дождалась, даст Бог, и сыновей увидит. Ну и что, что без ноги. Зато живой. Да хоть совсем без ног — только бы вернулся. Так думали многие.

И два раза в неделю ждали. Дядю Мишу. До войны он был председателем колхоза. Вместе с Иваном служили. Выжили под Сталинградом и после госпиталя вместе вернулись домой.

Один на костылях, другой — молчит и только изредка улыбается. Вся деревня знала примету: если дядя Миша поклонился кладбищу — значит, похоронка.

И бабы, замерев, ждали. А он, тряся головой, шел. Медленно, глядя прямо перед собой. На секунду остановился у хаты Светки-учетчицы. За неделю до войны замуж вышла, пожить-то не успела по-человечески и на тебе — призвали мужа.

Застыла девка, но Бог миловал, дядя Миша дальше пошел, а Светка разревелась. Чего реветь? Радуйся, дура.

— Бабы! Вся деревня бросилась к Михайловне. Погладить по седым волосам, обнять, утешить. Опять похоронка. Сын. А дядя Миша подошел к хате Ивана. И под вой и причитания они долго стояли, молча глядя друг другу в глаза.

— Меняемся! Можно стянуть с головы платок и облегченно выдохнуть. Потом война прошла в третий раз.

Обозами с ранеными. Кто-то бредил, кто-то стонал, а кто-то молча смотрел в синее небо. И метались бабы у подвод, протягивали вареную картошку, куски зачерствевшего хлеба, воду. Может, и их мужиков кто-то напоит, накормит и утешит добрым словом?

Раненые улыбались, благодарили, а некоторые оставались в деревне навсегда. Отпетые по церковному обычаю — мусульмане и католики, иудеи и атеисты, православные и неизвестные. Без имен, без фамилий, обгоревшие, изуродованные, без лиц.

Слава Богу, справились, одно поле вспахано и засеяно. Теперь домой.

— Дядя Миша! Это кричали дети. Бабы высыпали на улицу и, затаив дыхание, смотрели на приближающегося почтальона. Вот он поравнялся с кладбищем. Остановился. Деревня замерла. Поклонится или нет?

А дядя Миша стоял и смотрел на ровные ряды могил. Поклонится? Нет, не кланяется. Стоит. Наконец, словно решившись, он поправил выгоревшую фуражку и отдал честь. А затем повернулся лицом к деревне и низко поклонился.

В этот вечер никто не пришел к Михайловне, получившей похоронку на младшего сына. Выла вся деревня. Девятнадцать извещений. «Ваш сын… ваш муж… ваш отец… пал смертью храбрых… умер от ран… пропал без вести». А дядя Миша стоял, молча глядя в глаза Ивану, и сжимал в руках двадцатое извещение. Сын.

— Навались, бабы! Одна за плугом и трое в упряжи. Вместо коней. По лицу струится пот и текут слезы, плакать можно, а останавливаться нельзя. Надо пахать. Весной день месяц кормит. А слезы текут.

— Немцы! Бабы, забыв о плугах, со всех ног бросились в деревню. Бригадир не сказал ни слова. Ничего, земля подождёт. Пусть бегут… По дороге медленно тянулась колонна пленных. В непривычной серой форме, грязные, оборванные, измученные.

Они шли, опустив головы. На них смотрели. Молча. Кто-то сжимал кулаки, кто-то шептал проклятия, кто-то вытирал слезы.

— Бабы! Это Михайловна подошла к остановившейся колонне. В руках сверкнул нож. Стоявшая невдалеке молодая вдова, Светка-учетчица, закрыла глаза.

— На, поешь. Подоспевший Иван замер от неожиданности, глядя, как женщина нарезает тонкими ломтями хлеб и кладет в протянутые руки.

— Бабы! И заголосила деревня. Заметались вокруг платки. Пленным несли воду, хлеб, картошку. Солдаты из конвоя пытались оттеснить женщин, да разве справишься? Положено стрелять, но тут же свои…

Молоденький лейтенант, глядя на растерянных конвоиров, выхватил пистолет и крикнул Михайловне:

— Назад, нельзя, буду стрелять! Она посмотрела ему в глаза и повернулась спиной:

— Возьми, голодный небось. Последний кусок хлеба лег в чью-то грязную ладонь.

— Данке…

— Конвой! — лейтенант оглянулся.

— Что делать собрался? — спросил подошедший Иван.

— У меня приказ, это ж немцы, да они… нельзя… Что они делают? — сбивчиво начал офицер. — Это, лейтенант, бабы, — и посмотрев в сторону кладбища, Иван повторил, — наши бабы!

Автор: Андрей Авдей

Бабы. Рассказ Андрея Авдея
0
Поделиться с друзьями:
  •  
  • 1
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  

Капитан Гастелло. Рассказ Сергея Алексеева

размещено в: О войне | 0
Капитан Гастелло. Рассказ Сергея Алексеева

Капитан Гастелло

Шел пятый день войны. Летчик капитан Николай Францевич Гастелло со своим экипажем вел самолет на боевое задание. Самолет был большой, двухмоторный. Бомбардировщик. Вышел самолет к намеченной цели. Отбомбился. Выполнил боевую задачу. Развернулся. Стал уходить домой.

И вдруг сзади разрыв снаряда. Это фашисты открыли огонь по советскому летчику. Произошло самое страшное, снаряд пробил бензиновый бак. Загорелся бомбардировщик. Побежало по крыльям, по фюзеляжу пламя.

Капитан Гастелло попытался сбить огонь. Он резко накренил самолет на крыло. Заставил машину как бы падать набок. Называется такое положение самолета скольжением. Думал летчик, собьется, утихнет пламя.

Однако продолжала гореть машина. Свалил Гастелло бомбардировщик на второе крыло. Не исчезает огонь. Горит самолет, высоту теряет.

В это время под самолетом внизу двигалась фашистская автоколонна: цистерны с горючим в колонне, автомашины. Подняли фашисты головы, следят за советским бомбардировщиком. Видели фашисты, как попал в самолет снаряд, как вспыхнуло сразу пламя. Как стал бороться летчик с огнем, бросая машину из стороны в сторону.

Торжествуют фашисты. – Меньше одним коммунистом стало! Смеются фашисты.

И вдруг… Старался, старался капитан Гастелло сбить с самолета пламя. Бросал с крыла на крыло машину. Ясно – не сбить огонь. Бежит навстречу самолету со страшной быстротой земля. Глянул Гастелло на землю.

Увидел внизу фашистов, автоколонну, цистерны с горючим, грузовики. А это значит: прибудут цистерны к цели – будут заправлены бензином фашистские самолеты, будут заправлены танки и автомашины; ринутся на наши города и села фашистские самолеты, пойдут в атаку на наших бойцов фашистские танки, помчатся машины, повезут фашистских солдат и военные грузы.

Капитан Гастелло мог оставить горящий самолет и выброситься с парашютом. Но не воспользовался парашютом капитан Гастелло. Сжал он потверже в руках штурвал. Нацелил бомбардировщик на фашистскую автоколонну.

Стоят фашисты, смотрят на советский самолет. Рады фашисты. Довольны, что их зенитчики наш самолет подбили. И вдруг понимают: прямо на них, на цистерны устремляется самолет. Бросились фашисты в разные стороны. Да не все убежать успели.

Врезался самолет в фашистскую автоколонну. Раздался страшный взрыв. Десятки фашистских машин с горючим взлетели в воздух. Много славных подвигов совершили советские воины в годы Великой Отечественной войны – и летчики, и танкисты, и пехотинцы, и артиллеристы. Много незабываемых подвигов.

Одним из первых в этом ряду бессмертных был подвиг капитана Гастелло. Погиб капитан Гастелло. А память осталась. Вечная память. Вечная слава.

Автор: Сергей АЛЕКСЕЕВ

Из сети

0
Поделиться с друзьями:
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  

Мишка. Рассказ Дарьи Холиной

размещено в: О войне | 0
Мишка. Рассказ Дарьи Холиной

МИШКА

Дела, конечно. Что с ним теперь, с этим глазастым, прикажете делать? И вцепился мертвой хваткой в волосы, как в родную. Даже не плачет, гляди-ка. Лучше бы плакал, тогда бы проще было на него разозлиться.

Тогда бы я оторвала эту маленькую ручонку от своих волос, ушла бы не глядя. Мучилась бы, конечно, совестью, да разве мало их теперь, таких вот брошенных детишек? Поди разбери, мамка его посадила тут умирать, или сама померла, а он вот выполз как сумел?

А этот, гляди-ка, уцепился, и смотрит, и молчит. И глаза как у старичка, такие серьезные, печальные такие. Сколько же ему лет, старичку этому? Годик? Меньше, наверное.

– Чем же я тебя кормить буду, чудо ты синеглазое? И откуда ж ты на мою голову-то свалился?

-Обожди-ка, закутаю хоть вот шалью, это еще с дореволюции шаль. Махом отогреешься, а то ручонки-то вон уже посинели.

-Как же звать-то тебя, старичок-малышок? Ох и лёгкий ты, у нас до войны и кот больше весил. Нет и кота давно, да не смотри ты такими глазами…

-Чай, не Ленинград… Под бомбежку дом попал, мы успели в убежище удрать, а кот не успел. Хороший был кот, пугливый только. Мишка за ним рванул, да где там его найдёшь — забился под диван и урчит, одни глаза сверкают.

-Это я так думаю, рассказать-то уж некому, Мишка назад вот тоже не успел. Хороший он был. Да оба они, и кот и Мишка. Все женихался ко мне, думал, вот война закончится, так мы с ним пойдём по бульвару гулять.

-И чтоб я непременно платье надела, лимонное, с буфами на рукавах, и чтоб мороженое купить, и на клумбах кругом гвоздики и всякие другие цветы.

-Может, Мишкой тебя назвать, раз уж ты на мою голову свалился? Хороший ведь был парень, только не успел вот. И ты хороший, худой только больно, и грязный. Голодный поди…

***

– Жуй, Мишка, смотри, как вкусно. Эх, года три назад сказал бы мне кто, Мишенька, что мы такое есть будем, я бы так хохотала, я бы животики надорвала от хохота.

-А теперь гляди-ка, Миш, как вкусно, даром что очистки. Да мало ли, что очистки, они даже, говорят, полезнее самой картошки, самые витамины, все в кожуре.

-Вот кончится война, купим с тобой настоящей картошки, и без всякой крапивы да лебеды наварим. И с маслом, Мишка! Оно знаешь какое, жёлтое, пахнет немного мёдом. Вот странно, когда просто масло, то молочком пахнет, а как перетопишь, так мёдом.

-Ты и масла-то не видел поди никогда. Угораздило же тебя, Мишка, в войну народиться. Худой ты, господи, мама бы про тебя сказала: "Мишка-то худ Голова с пуд! В лапти обуется Как пузырь надуется"

-Пропали они, Миш, как вот уехали в эвакуацию, так ни слуху ни духу. Я, глупая, сбежала, наврала на заводе что мне шестнадцать, да работать стала. Если не соврала, так меня б только на вспомогательные взяли.

-Да ещё вот взрослым, Мишка, по праздникам махорку дают, или папиросы. А их на рынке можно на что угодно сменять, хоть на хлеб, хоть на что угодно.

-К тому же, смотри вот как хорошо, не сбеги я от мамки, тебя бы не подобрала. Замерз бы ты, чудо моё синеглазое, насовсем замерз.

-Хорошо, Мишенька, с тобой, такой ты тёпленький, и не кричишь совсем. Если бы кричал, как бы мне на работу бегать? А ты вон какой у меня молодец. Вот кончится война, пойдём с тобой, Мишка, по бульвару гулять, я непременно платье пошью себе, лимонное, чтоб рукава буфами.

-Я точь-в точь помню, как платье Мишкино любимое пошито было, я уж сумею портнихе объяснить. И на клумбах будут везде гвоздики, представляешь, Мишка, розовые. И мороженое будем есть. Она обязательно кончится, Мишка, говорят, осталось уже совсем немного.

***

– Мишка, Мишенька, что же ты так тяжело дышишь, сынок? Господи, подожди, мой славный, я к баб Поле сбегаю, только накрою вот тебя потеплей. Шаль-то с дореволюции ещё, мамина, Мишенька. Ты давай не болей, Мишенька, ох и жар у тебя!

Ну как же ты, родненький, зимой голый на снегу сидел и не простыл, а тут гляди! И морозов ещё нет, и на улицу не ходил, а гляди какой жар. Попей, попей, Мишенька. Жалко мамы нет, мама то уж точно знает, как тебя полечить. Спи, спи, сынок, я одной ногой там, другой здесь.

– Баб Поль, Баб Поль! Мишка заболел, жар у него, и дышит как телега старая. Да где теперь лекарства-то достать? Как мне лечить-то его, маленький он у меня…

-Жалко, так дышит тяжело, сердце рвётся. А поможет трава разве, баб Поль? А ну как не поможет, а ну как помрёт? Да не вою я, не вою, ба-а-аб По-о-оль… Родно-о-ой же ста-а-ал… У меня ни…никого же не осталось, при…выкла к нему… как сын уже, ба-а-аб Поль.

– Мишка… Не пугай так, господи! Я уж думала, всё, прости господи. На-ка вот, попей. Это, баб Поля сказала, тебя вылечит. Сказала, к печи поближе надо, чтоб в тепле, и отваром поить.

-Говорит, она раньше работала медсестрой, давно, когда молодая была. Говорит, надо нам с тобой ночь пережить, а там будет полегче.

-Ты живи, живи, Мишенька, ты же мне роднее родных теперь.

-Попей, попей, моё ты сердце, и ложись, а я тебя обнимать буду. Ты, Мишка, обязательно должен выздороветь, а то с кем мне по бульвару-то гулять? Один Мишка уже меня подвёл, так хоть ты не подведи, не подведи славный мой.

***

– А вот и моя мама, там, у киоска, в жёлтом платье, видите? Сейчас я вас с нею познакомлю.

– Какая она молодая! Миша, если бы вы не назвали её мамой, я бы непременно подумала, что это ваша сестра.

– Послушайте, я расскажу вам немного о маме. Она удивительная женщина. Мама работала на заводе почти всю войну, как взрослая, по двенадцать часов. А ведь ей было всего четырнадцать лет, и у нее на руках был маленький я.

-Не смотрите так удивлённо. Она отбилась от родителей, хотела быть как советские герои из газет. Соврала, что ей шестнадцать, чтобы взяли работать на завод.

-А потом? А потом нашла меня на улице. Да вот так, нашла, как щенков находят, или котят. Сидел на улице зимой, раздетый, без родителей. Кто же теперь знает, что произошло? Может, они погибли, может, бросили меня, время-то какое было страшное.

-А она девчонка, представьте, одни глаза. Хотела мимо пройти, да не прошла. Последний кусок хлеба со мной делила, собою грела, лечила, учила…

-Даже не могу представить, как же ей было страшно и тоскливо. А после войны мама опять соврала, что я её родной сын. Что документы потерялись в бомбёжках. Так нас и оформили, как семью. Да мне и не надо другую маму…

Автор: Дарья Холина

Из сети

Мишка. Рассказ Дарьи Холиной
0
Поделиться с друзьями:
  •  
  • 1
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •  
  •