Ревность. Рассказ Владимира Милова

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

Ревность

Эх, жизнь! На дворе зима, январь месяц, два часа ночи. Кругом ни одной собаки, позёмка по земле пенится, не метёт, а так – гоняет снег из сугроба в сугроб.

Деревня, как вымерла и только восьмидесятилетняя старуха – бабка Маня меряет осторожно палкой свеженаметённые сугробы.

Она грузная и задыхается, останавливается через каждые три-четыре шага.

Одета бабка Маня легко. Из всей зимней одежды на ней лишь пуховая шаль. Из-под болоньевой осенней куртки видна ночная рубаха, на ногах резиновые галоши.

Слава Богу, хоть носки шерстяные надела. И ещё отрадно, что идти недалеко, всего с десяток домов вниз по деревне.

Пришла. Еле-еле протиснулась за приоткрытую калитку, наполовину вмерзшую в сугроб, отдышалась, осмотрелась и постучала по стеклу посиневшими от холода пальцами: раз, другой, третий.

Постучит, прислушается. Наконец её услышали, в доме загорелся свет, и в окно выглянуло остроносое старушечье лицо. Увязая в снегу, бабка Маня пошла к террасе.

Вскоре послышалось шарканье ног, глухо щелкнули засовы, открылась дверь: – Что, опять?! – спросила у бабки Мани, как волк из известного мультфильма про пса, впустившая её подруга – бабка Аксинья.

– Давай, давай, проходи скорее в избу, околела, небось. Сейчас валенки теплые с печки достану.

– Ох, и когда ж я только отмучаюсь! – вздыхает бабка Маня.

– Богата старость на причуды. Бабка Аксинья, маленькая сухая старуха, помогает подруге обуть валенки.

– Сил моих больше никаких нет. Вот ведь взялся чудить-то, милая, хоть в пору вешайся.

Обуяла его какая-то ревность. За всю жизнь от него плохого слова не слышала – а живем, Слава Богу, без малого шестьдесят годков.

Мужик – золото, лучше и быть не может, но последнее время вконец извёл проклятый склеротик своей ревностью – шагу из дома ступить не даёт…

Бабка Аксинья, словно какая-то болотная птица, в одной тональности поддакивает подруге, чуть ли не через каждое слово: – Ага! Ага! Ага!

– Корова со дня на день должна отелиться, пойду, думаю, гляну: как там у неё дела? Сходила – всё нормально, лежит моя Зорька чин чинарём, ни о каком отёле и не помышляет.

Ладно. А мой дурачок-то, как возьмется с вечера печку топить, не угомонится до тех пор, пока обои на стенах от жары трескаться не начнут – устроит паразит мне Африку, а сам в сарай уйдет, табуретки делать.

Ему, понятно, там, в сарае, прохладно, а тут хоть из дома беги – дыхать нечем…

– Ага! Ага! Ага! – вторит бабка Аксинья. Чувствуется, что в ней ведут борьбу два противоположных чувства: ей и хочется поддержать беседу, ибо страсть как интересно, послушать о злоключениях подруги, но в тоже время над ней властвует сладкая дремота.

Она через силу таращит глаза на подругу и, наклонившись к ней, украдкой зевает, кивает головой, как уставшая лошадь в такт движению, преодолевающая затяжной подъём, поддакивая к месту и не к месту.

Бабка Маня не столько пьет чай, сколько греет об кружку озябшие руки: – Вышла я на крыльцо свежего воздуха дыхнуть, смотрю, сарай открыт настежь – забыл закрыть, чертов потатур – всё он там чего-то стругает.

Сделал три табуретки, ну, пять – что ж ты ими весь дом заполонил? Что у нас свадьба какая намечается? Нет, поставил производство на конвейер: клепает и клепает, все доски перевёл.

Приди завтра, отгружу тебе парочку – помрешь, хоть будет гроб на что поставить, когда из дома выносить станут, а то у тебя эти плохенькие…

– Ага! Ага! Ага!

– Сын тесу наготовил сенцы перебрать, терраску новую летом собирался поставить. Батя все в дело определил: кругом, одни табуретки, полк солдат рассадить можно.

А сказать ничего не моги, обидится, губки подожмет, жрать отказывается. Не драться же мне с ним?

Да и сынок тоже хорош! Весь инструмент ему оставил: и рубанки, и фуганки и лобзики, и какие-то стамески- самотыки.

А ведь это всё тысячи великие стоит! А то наработал бы он тебе простой ножовкой. Даром что полтора класса образования, всю технику за один день освоил.

Теперь опилок за сараем, что на хорошей мебельной фабрике. Одного света в прошлом месяце на 500 киловатт нажег.

А ему чего? Он и по сей день, верно, думает, что сахар 90 копеек стоит. При коммунизме человек живет – двери нараспашку, милости просим!

Пошла, сарай закрыла, вертаюсь назад – дед дом изнутри запёр. Вот спрашивается, какой домовой пробудил тебя, ящура – курощупа?

– Ага! Ага! Ага! – как хронометр сонно и ритмично вторит ей бабка Аксинья.

– Стучу: Паш, открой! «Где была – туда и ступай, ночуй» – отвечает.

«Ну, где я была? Ходила сарай за тобой закрывать, за раскорячным рубанчиком».

«Знаю, – говорит, – чего ты затворяла, и чего растворяла». И как начал мне мужиков приплетать! Господи, он же всех покойников поднял: и Потату, и Кулеша, и Волчью Пасть, и Ваньку-Индуса.

«Дед, – говорю, – они же померли все, иные ещё до войны. Этот опился, этот удавился, этого рак заел…

– Ага! Ага! Ага!

– Да и к чему ты мне их поминаешь? Ладно бы, если б у меня чего с ними было. Я же тебе никогда не дала повода в моей верности усомниться!

Замуж ты меня взял девкой, я через год рожать начала – война, голод. Какие мужики?

Нет, стоит на своём, хоть ты его расстреляй. «Санька-Фонарь, – кричит, – живой! Он на десять лет тебя моложе».

«Живой-то, он живой, только бы лучше помер: он ведь пятый год, как параличом разбит, его кормят из соски – все руки-ноги высохли, как плети».

Ведь придумал же, паразит, аргумент: «Ноги-то с руками высохли, зато кровь, куда ей деваться, в другое место прилила – вот ты к нему и бегаешь каждую ночь».

– Ага! Ага! Ага!

– Ты-то, какого черта, всё агакаешь? Как заладит: «Ага, да ага!», что других слов больше нету?

– Я говорю, «ага» – значит, правильно.

– Что правильно?

– Правильно, что не бегаешь.

– Ну, тебя, Аксинь, ты ещё хуже моего деда. Тот крокодил сам дома сидит, а я, значит, на улице в одном исподнем стой, с ним разговаривай, обсуждай, что ему там примерещилось.

Нечего печку до белого каленья топить, тогда и спать, как младенец, будешь.

Погоди, варнак, выйдешь ты у меня на двор по нужде – я тебе тоже так устрою. Погляжу, куда ты ночевать пойдешь!

– Ага! Ага! Ага!

– Тьфу! Давай спать! С тобой особо не побеседуешь – у меня кошка красноречивее. Ты мне бельё-то не затевай стелить…

– Я ещё с прошлого раза твою постель не разбирала, – наконец, разродилась целым предложением бабка Аксинья.

– Молодец, как знала!

Утром, часу в десятом старухи на кухне пьют чай с блинами.

В горницу, робко ступая, входит маленький, щупленький дедок с красными, воспаленными то ли от слез, то ли от ветра глазами. В правой руке он держит узел с одеждой, а в левой валенки.

– А вот и Павел Тимофеевич явился, не запылился. Садись, гость дорогой! – бабка Аксинья ставит перед ним табуретку.

– Чайку налить?

– Спасибо, не хочу! – подавленно отвечает дед, – У меня, Аксинь, горе!

– Это какое?

– Жена загуляла! А бабки Аксиньи вместо привычного «ага» с утра вдруг просыпается чувство юмора:

– Что тут, Павел, поделаешь, крепись, верно. Обычное дело, на девятом десятке все старухи гулять принимаются, смотри, как бы в подоле не принесла, будешь тогда нянчиться.

На лице у деда начинают играть желваки, он шмыгает носом и дрогнувшим голосом произносит: – Марусь, пойдем домой – я тебе тут вещи принёс: пальто, валенки, колготки. Прощу я тебя, так и быть.

– Видали дурака?

– Бабка Маня по-матерински нежно смотрит на мужа.

– Он меня простит! Эх, пришпилить бы тебя рогачом к полу, как таракана, да боюсь, не убью с первого раза, потом самой же ходить придётся, как за Санькой-Фонарём.

– Пойдем, Марусь, домой, я винегрет сделал, селёдочку почистил. Сейчас сядем с тобой, выпьем по стопочке, песню споём. Плохо мне без тебя! Хочешь и ты, Аксинь, пойдем с нами, посидим – от жизни-то один только окурок остался.

И вот уже втроём они идут по деревне. Дед Павел впереди с узлом, старухи чуть поодаль.

По-прежнему, лениво по дороге дымится поземка. Деревенские интересуются: – Вы откуда?

– В лес ходили, венки плести. А вы разве не знаете, нынче же Троица? – шутит бабка Маня. Дома и впрямь дед уже накрыл стол: и винегрет, и селедка, и картошка, и огурцов из подвала достал.

Сели, выпили.

– Ну, Марусь, запевай! «Не для меня весна придёт, Не для меня Дон разольется, И сердце трепетно забьётся, С восторгом чувств не для меня…»

– Дед, пой, какого рожна, молчишь? А дед смотрит на супругу и молчит. Его душа зашлась в немом восторге. Она и в восемьдесят лет хороша – Маруся! Как такую не ревновать?!

Владимир Милов

Из сети

Рейтинг
5 из 5 звезд. 2 голосов.
Поделиться с друзьями:

Последнее желание. Рассказ Розинской Тамары

размещено в: Деревенские зарисовки | 0
Последнее желание
 
Утром бабушка Мотря поспешила на первый автобус. Из их Сотничихи он отправлялся  в шесть часов. До города рукой подать, да и какой там город, так, городишко.
 
Но селяне привыкли, что решение всех их проблем там, «в городу». Поэтому, утром автобус шёл полный «туда», вечером — «обратно». Поездки были делом привычным. Но, тут такое дело…
 
Бабушка Мотря собралась к врачу!   Хотите, верьте, хотите, нет, но в свои семьдесят шесть  к врачу она ехала впервые.
 
Правда! Никогда она ничем не болела, ни на что не жаловалась, врачам не доверяла, бегала живчиком и всё тут. Радовалась всему, что Бог давал, была улыбчивой и незлобивой.
 
Дед её, Иван, был совсем другое дело. Был дед человеком строгим, дотошным, обстоятельным. Врачей любил, в больницу ездил часто, всё время пил таблетки, читал разные газетки с народными рецептами и в вопросах медицины был очень подкован.
 
 На днях Матрёну как-то тряхнуло, закружилась голова, в глазах потемнело… Хорошо, стул рядом был. Присесть успела. Глаза зажмурила, открыла, а вокруг мушки летают, прямо мелькание в глазах. А ноги, ноги-то слабые совсем!
 
Дед Иван  расспросил жену о симптомах, не сходя со своего диванчика в уголке, рассмотрел её поверх своих очков и назидательно изрёк:
 
-Тёмная ты баба, Мотря. За что меня тобой Господь наградил? Всё как девочка бегаешь, носишься, а ведь ты меня старше. Осознанней быть-то надо.
 
Это, судя по всему, у тебя гипертония немалой степени и дела твои плохи. Ты бы, пока не поздно, в город, в больницу-то съездила. Гонор бы свой попридержала, и хорохориться прекратила. Медицина  — это наука и пренебрегать ею опасно.
 
-Забубнил. Наградили его! Видать было за что награждать, раз наградили. И впрямь, за что ж тебя так угораздило? — баба Мотря хихикнула.
 
— А старше тебя я всего на год, а как посчитать сколько раз ты в больнице лежал, так я вообще тебя моложе.
 
Баба Матрёна, раззадорив деда насмешками, поднялась со стула да занялась кашу варить; сама себе улыбалась, зная, какой улей она расшевелила, и слушать теперь деда с полдня, пока не наговорится.
« Пусть поговорит, всё веселее».
 
Но, в душе сомнение поселилось, задумалась: «Может правда, помирать пора пришла? Так вроде не болит ничего. А вон как шарахнуло, аж с ног свалило. Да и мушки, мушки в глазах! Не к добру!»  
 
Сбегала вечером к соседке, расспросила, как да куда ехать, что с собой брать. Не стала деда тревожить, чтобы не зудел, не смеялся.
 
Утром вот, собралась. В поликлинике долго не могли поверить, что бабуля такого почтенного возраста никогда ничем не болела.
 
Молодая докторша её строго отчитывала: — Как же так, Матрёна Николаевна, что же Вы так своим здоровьем пренебрегаете? В Вашем возрасте каждый год нужно профилактическое обследование делать.
 
-Да у меня не болит ничего, доченька. Мушки вот только, — робко начала старушка. Молодая женщина резко её перебила:
-Что значит, не болит? В организме могут идти скрытые процессы, развиваться хронические формы заболеваний, не ощутимые до некоторых пор.
 
Бабушка Матрёна сникла: «Видать, правда, пора!» Она погрузилась в свои думы-рассуждения и  кивала механически, соглашаясь заранее со всем, что говорит молодая врачица.
Доктор бегло писала, писала, писала. Потом кивнула медсестре и, обернувшись к пациентке,  сухо сказала: — Всё. Вы свободны. Идите, лечитесь.
 
Баба Матрёна растерялась. Она ничего не поняла из того, что ей только что говорили, держала в руках какую-то книжицу и кучу листочков и совсем не знала, куда ей теперь.
 
Молоденькая сестричка подхватила её под руку и повела, повела по коридорам и ступенькам. Отвела её в соседнее, кирпичное здание из четырёх этажей и сдала другой медсестре.
 
— Куда ж меня, милые? — прошептала бабка Матрёна.
 
— В больницу Вас, бабушка, в больницу. На обследование.    
Бабушка Матрёна совсем скисла. «В больницу положили, анализы какие-то. Для чего? Видать дела совсем никудышные».
 
Бабуля пристроилась на кровати, к которой её привели, отвернулась к стеночке, укуталась в одеяло и стала потихоньку беззвучно плакать.
 
«Дети далеко, видать и не повидаться уже. А деда как жалко! Как он без меня? Кто ж его выслушивать будет, кто обихаживать начнёт? Мы же с ним уже больше сорока лет вместе. Думала, догляжу его, а тогда уж и в путь. А оно видишь как!»
 
Старушка успокоилась, закопавшись в свои мысли, угрелась под жёстким колючим одеялом и уснула.
 
Приснилась ей во сне варёная курица и лапша домашняя. Видела она, как дед разламывал горячую курицу на большие куски и угощал её сочным мясом, а она с ложки кормила его густой домашней лапшой.
 
Матрёна Николаевна открыла глаза, увидела стенку, крашеную под цвет гороховой ботвы, вспомнила о своей беде. Опять сникла. «Видать не к добру лапша приснилась, поминки это. Помру!»
 
Вдруг её кто-то за плечо потянул: -Баба Мотя, ты как, живая?
 
Баба Матрёна подскочила пружинкой, обернулась, засветилась улыбкой во всю ширь небогатого на зубы рта:
— Ленка, ты? Да что же ты здесь, ты что, тоже болеешь? Соседка, с другого конца улицы, молодая ещё баба, шестидесяти нет, а тоже в больнице!
Может и не помрут, коли вместе.
 
Землячки пошли в коридор, на мягкую скамейку под огромным цветком в кадушке, и давай делиться новостями да бедами.
 
Баба Лена успокоила Матрёну, объяснила кое-чего. Всё  рассказала: и об анализах, и о болезнях, и о порядках местных. И что каждый день кто-нибудь из села приезжает и можно, что хочешь передать. Хоть деду, хоть от него.
 
 Вот на этом всё и началось. Узнав, что к Ленке скоро сын приедет, баба Мотря решила попросить у деда куриной лапши. Такой, как видала во сне, с куском разваренной курицы, с варёной луковичкой и лавровым листом. Так в записке деду всё описала и наказ через Ленку передала.  
 
****
Ночь прошла почти без сна. Палата большая, шесть коек. Кто храпит, кто ворочается, кому в туалет, кому на уколы. Кровать неудобная, одеяло чужое, подушка комком.
 
Утром баба Мотря поняла, что и правда болеет. Спина, как колотушками кто лупил, шея не поворачивается, колени не гнутся, бока болят, нос заложило.
 
«Вот, дела! Это же  за хлопотами я не замечала своих болячек. Правильно дохторша-то сказала, «скрытые формы».
 
Бабушка Матрёна закрутилась, завертелась в больничных заботах. Сдала выписанные анализы, но когда к ней пришла сестричка со шприцами, старушку от страха затрясло: «Что-то они скрывают, не договаривают».
 
Опять поскучнела, загорюнилась. Позвали всех на обед. И тут вспомнила Матрёна о лапше.
 
-Нет, девчата, не пойду я обедать, мне сейчас лапши привезут. Пошла, села на вчерашнюю мягкую скамейку диванчиком и стала ждать.
 
Ленкин Сеня приехал: — Дед Ваня сказал, что в среду скоромное не едят. Передал яблоки.
 
Баба Матрёна подхватилась, запричитала: — Это как же, я тут может, помираю, а он мне отказывает?
 
Сень, ты ему скажи, что я осерчала, скажи. И чтобы завтра же лапша была. Слышишь, Сень?
 
На другой день Матрёна Николаевна с утра стала думать о лапше, даже аромат курицы чудился и слюнки текли. «Точно к смерти, и бока совсем сводит, ноги как затёкшие. Помру скоро, а Ванька лапши пожалел».
 
Матрёна ходила на процедуры, отвечала на вопросы врачей, которые удивлялись сельскому феномену.
 
А она понимала, что видать болезни тяжёлые, раз врачи уже табунами засуетились. Вздыхала и переживала: « Успеть бы лапши хлебнуть…»
 
В обед приехал Сеня, мать проведать, да покормить. Увидел старушку и глаза отвёл: — Баб Моть, не привёз я лапши.
 
Дед Иван сказал, что кур прощупал всех, они все с яйцом. Сказал, как опростаются, так и рубить будете.
 
Баба Матрёна  подскочила: — Вот чёрт старый, я помираю, а ему курицу жалко!
 
Матрёна Николаевна юркнула в свою палату, вмиг собрала свои вещи, вихрем вылетела в коридор и скомандовала: — Ну-ка, Сенька, вези меня домой! И не спорь.
 
«Скрытая форма, анализы!» Уморить меня решили, сговорились!
 
Это дед меня нарочно на смерть послал. Меня уморить, а на молодой жениться! Вези меня, Сенька!
 
Баба Мотря ворвалась в хату. Осмотрелась, нет деда! Она рванула, не переодеваясь, на птичий двор, схватила первую, попавшую под руку рыжуху  и с маху рубанула топором, лежащим тут же, на плашке.
 
Положила окровавленную курицу в таз, а сама скорее на кухню. Поставила на газовую плиту большой чайник, сменила одежду, надела фартук в крупный подсолнух и побежала за тазом с безголовой хохлаткой.
 
Подоспел кипяток и баба Мотря, ошпарив курицу, вмиг её ощипала, потом осмолила на открытом огне горелки, распотрошила, вымыла и поставила варить.
 
Вся её злость ушла, но успела оживить бабу Матрёну, вернуть ей всегдашний задор и улыбчивость.
 
 Она уже простила деда, уже представляла, как и что ему скажет, когда он вернётся, и как потом будет слушать его бухтение.
 
Матрёна прислушалась к себе: ничего не болит, ноги шевелятся, шею отпустило. Потянула носом – дышит! «Уморить хотели! Так я и далась, кукиш!»
 
Закипела курица. Баба Мотря сняла пенку, присолила, огонь уменьшила, крышку прикрыла немного и потянула носом. «Вкусно!»
 
Через пару часов повылавливала Матрёна куски разварившейся курицы, сложила в чашку, кинула в бульон мелких луковичек, лавровый лист, перец горошком, засыпала припасённую лапшу и затушила огонь.
 
Ох и вкусная лапша, ох и запашиста! Тут и дед Иван появился. К столу!
 
— Мотря, ты чего это дома? Ты что же, курицу зарубила? Вот баба-дура, в них же яйца.
 
Матрёна выскочила из-за стола, хлопнула себя по бокам, выгнула голову на бок, прищурила хитро глаза: — Ах ты пенёк старый. Курицу значит, пожалел, а меня не жалко? Яйца ему нужны! Да вот у тебя хоть и два, а захотела бы с тебя суп, зарубила бы. Понял?
 
И пошла павушкой к столу, к своей дымящейся тарелке. Дед обомлел, вот это бабку подлечили, эка развоевалась!
 
Он долго топтался в прихожей, снимал с себя пиджак, ботинки, шапку прилаживал на вешалку, кашлял, подкряхтывал.
 
Потом насмелился, вошёл в комнату и пробрался за стол.
 
Бабка молча ела, глядя, куда-то поверх, куда-то в потолок.
 
В глазах у бабы Мотри плясали озорные бесенята, в душе – сплошное ликование и гордость за себя: «Утёрла нос Ваньке!»
 
Дед посидел, кашлянул пару раз, подождал и потом попросил с опаской: -Мотрюшка, голуба моя, может, нальёшь лапшички?
 
Розинская Тамара
Из сети
 
Рейтинг
5 из 5 звезд. 1 голосов.
Поделиться с друзьями:

Шли старухи. Рассказ Татьяны Поросковой

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

Шли старухи

Шли старухи деревенские, преодолевая студёный ветер к бывшему сельсовету. Получили приглашение на День пожилого человека. Шли с батожками и без батожков.

— Какой уж нам праздник? Всё позади. Хоть словами перекинемся,- думали про себя.

Перешагнули через порог бывшей библиотеки. А там уже сидят бабки, кто откуда, за полированными библиотечными столами, с которых старые журналы убрали.

Лица морщинистые, глаза выцветшие. И не разобрать, какого они цвета были. Думы невесёлые, о болячках и о давлении. Раз позвали, вот и пришли. Ну что там? А городская бабушка говорит: — У нас в городе на этот день и мясо заливное на столах поставят, всякое угощение бывает.

— Конечно, город у вас закрытый. Подводные лодки делают. Так и должно быть. А у нас спонсоров нет. Наверное, район бедный. Чаем попоят с печеньем да кексами, доброе слово скажут, песен попоют. И то хорошо, — отвечает деревенская бабуля.

И, правда, три «девушки» из соседнего села из всех сил старались А «девушкам»  уж за пятьдесят.  И слова добрые говорили. И песни пели.

А когда из них самая голосистая запела: «Старики вы мои, старики…» и сама смахивала слезу, бабки потеплели. Тоже слёзы смахивали. Головы то у них были забиты думами о детях, о внуках и правнуках.

Вот напротив меня сидит одна из них, седовласая, выбеленная вся годами, с полудетским вниманием в глазах.  Когда-то сильная и властная женщина, бывший управленец из города. И её лицо теплеет. А ведь когда-то рыжеволосой сероглазой девчонкой, красавицей была. И торговала она в местной лавке.  

Справа Тамара притихла. Ей скоро девяносто будет. Дочка привела её сюда. Частушечница и песенница, бойкая и работящая,  многодетная мать. В лесу она работала в свою молодость на лесоповале.

Вон Фаина сидит.  В колхозной бухгалтерии работала. Платок на ней повязан, как и на Тамаре, по -деревенски, концы под подбородком. Рано вдовой стала. Всё сама на себе волокла, двух сыновей подняла. А песни пела когда-то задушевные…

И два мужичка рядом. Их и стариками не назовёшь. Недавно вышли на пенсию. Бывший электрик давно не пьёт. И не кодировался. И дом один поднял. От пола до печки всё переложил. Баню поставил. А здоровья нет.  

Чай  в чашки разлили. Можно и пить.

  — Ну! Что сидите? Доставайте, у кого что есть! — скомандовала женщина напротив и  достала на стол небольшой  пластмассовый контейнер  с тонко нарезанными кружочками колбасы и ломтиками сыра, хлебом и конфетами. И  решительно поставила на стол чекушку.

 Робко,  несмело кто-то выставил ещё две чекушки.  И полились песни. Одна другой душевнее. Я сидела рядом с певуньей из соседнего села и шептала ей: -Давай вот эту споём… Без аккомпанемента,  сильным от природы голосом она вела мотив. А скромное застолье подпевало…

В этой деревне огни не погашены
 Ты мне тоску не пророчь! 
Светлыми звёздами нежно украшена
 Тихая звёздная ночь.

 Светятся тихие, светятся чудные, 
Слышится шум полыньи…
 Были пути мои трудные, трудные. 
Где ж вы, печали мои? 

 И глаза стариков теплели, наливались цветом карим и серым. Как он знал это, как предугадал поэт Николай Рубцов? А,  может, и не знал, что эта песня будет ласкать души людские, вселять в них надежды…

Не знал, что будут в тёмные ночи вглядываться люди в одиноко мерцающие в ночи огоньки… Засобирался домой электрик. Впервые он был на таком празднике.

— Дома жена приболела. Пора. Его не отпускали. Стали на прощание петь ему в дорожку:

Письма, письма  лично на почту ношу,
 Словно, я роман с продолженьем пишу.
 Знаю, точно знаю, где мой адресат,
В доме, где резной палисад. 

Одна из «девушек» его подхватила  под музыку и закружила в  вальсе.

Он неумело и неловко перебирал ногами. Лицо стало пунцовым и смущённым, растерянным. Может, только мальчишкой танцевал он когда-то в колхозном клубе…

После песен, как горох, посыпались частушки, сначала приличные. А потом под одобрительный хохот и хулиганские…

Всё бы пела, всё бы пела, 
Всё бы веселилася!
 Всё бы на сЕне лежала,
 Всё бы шевелилася!

 Как на калиновом мосту случилась катастрофия!
 Муж попал под колесо, а жена под шОфера! 

Потом под деревянную досочку с резьбой,  изображавшую гармошку,  плясала другая гостья, и под шуточные комментарии зрителей все дружно смеялись. А единственный гармонист так и не пришёл.

И запела Фаина по просьбе грустную песню.

За рекой непогода, 
За рекою туманы.
За холодным туманом 
где-то солнце встаёт.
 
Только мама седая,
 Моя милая мама
 У крылечка родного
 свою доченьку ждёт. 

В тишине негромко пела Фаина. И давно уже у многих этих женщин нет мам. И глаза их наливались  горячим теплом и состраданием ко всем, любовью.

И становились они не просто старухами, а красавицами, пронёсшими свою судьбу, кто как сумел. А судьба легла на их лица дорожками и паутинками, лучиками морщинок под глазами.

Я приеду к тебе, моя мама,
 Поцелую в морщинки твои.
Пусть проносятся годы упрямо.
 только ты, моя мама, живи. 

Только затронь душу теплом песни, и почувствуешь,  насколько сильна и красива душа народная. И сила её в этом тихом откровении.

Татьяна Пороскова

Из сети

Рейтинг
0 из 5 звезд. 0 голосов.
Поделиться с друзьями:

Сиротка Верочка. История из сети

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

Шёл 1930 год. Глухой, таёжный посёлок Усть-Улс тихо жил своей жизнью, со своими радостями и горестями. Похороны Вареньки прошли быстро и тихо…

После того, как её на лесоповале придавило ёлкой, она пролежала всего неделю. Ничего не ела. Только иногда с трудом проглатывала ложечку воды. И тихо смотрела в раскрытое окно.

Её шестилетняя дочка Верочка всё вертелась около неё и осторожно поглаживала руку матери. Иногда она поглядывала на икону и что-то причитала, видно просила у Бога здоровья для матери. Варенька ничего не чувствовала и не говорила.

А вчера она рукой пригласила к себе свекровку Арину и Верочку. Они присели у неё в ногах. Варенька долго, с последней печалью в глазах, смотрела на них, потом, еле слышно проговорила:

— Маманя, побереги Верочку, не отдавай её в детдом… а ты, Верочка, слушайся бабу Арину… вы тепереча вдвоём остаётесь…спаси вас Господь… По щеке Вареньки прокатилась большая, одинокая слеза и Варенька «отошла».

Бабка Арина с Верочкой повисли на Вареньке, заливаясь безутешными слезами. Горе за горем постигало Арину уже третий год.

Сначала умер муж её Фёдор, от расстройства, что надо было вступать в колхоз и отдать туда всё своё нажитое хозяйство и инвентарь. Не вынес удара.

Потом сына Санку увёз «воронок». Кто-то донёс в райцентр, что он-де сочиняет и распевает всякие частушки про Ленина- Сталина. По сей день она не знает, где он, куда его свезли.

Теперь вот, сноха Варенька навечно ушла в мир иной. Арина поднялась и, поглаживая Верочку по головке, тихо сказала: — «Верочка, надо мамку нам как-то собирать в дальнюю дороженьку, безвозвратную»…

Она накрыла Вареньку простынёй и вышла во двор. Через плетень увидела лысую голову соседа, Петра Акимыча. Тот строгал на верстаке доску и мурлыкал что-то в свои тараканьи усики.

Баба Арина подошла к плетню и поманила Петра Акимыча. Он, ничего не ведая, подошёл и как всегда хотел что-то схохмить, но, видя печаль на лице Арины, смолчал.

Арина, поднимая к глазам полинялый, некогда цветастый фартук, слёзно проговорила: — «Акимыч, Варюшка моя, ить скончалась… подмоги чем можешь у нас ить нет мужиков-ту».

Акимыч помолчал, что-то промычал, почесал затылок и резво изрёк: — « Дык ты, Арина, не печальсь, подмогнём конешно… я счас… сбегаю в контору и обскажу начальству, пущай тоже подмогнут… я счас»… — и убежал.

Вскоре прибежали соседки — Мотя и Агрипина. Они, причитая, прибирали, обряжали Вареньку. К вечеру в избе собралась, почитай, вся деревня.

Кто молитву читал, кто-то тихо плакал, а кто рассказывал всякое хорошее про Вареньку. Было — то ей всего двадцать пять годков. Ну, вот и схоронили Вареньку.

На другой день Арина слегла. Она тихо лежала с перекошенным лицом и холодными неподвижными руками. Верочка сидела около бабы Арины и тихо плакала. Она не ела уже два дня и Арина не просила есть.

Верочка сбегала к Акимычу и всё, как могла ему обсказала. Тот наперво накормил ребёнка и вместе пошли «шевелить Арину». Акимыч понял всё сразу — «удар её зашиб». Позвали лекаря. Тот развёл руками — надо, мол, ждать: или…

Через неделю Арина умерла. Хоронили всей деревней знатную колхозницу. Она в числе первых вступила в колхоз, подала почин, и все потом потянулись вступать. С кладбища как-то все быстро и тихо разошлись.

Верочка босая, растрёпанная, в светлом платьице, перебегая от могилки к могилке, лежала поочерёдно на этих свежих бугорках: то у бабы Арины, то у мамы.

Вечерело. Начали сгущаться большие, свинцовые тучи. Ветер шумно раскачивал кроны деревьев. Загремело и загрохотало так, что содрогалась земля. Страшнее сверкали длинные, ослепляющие молнии.

Пошёл крупный тёплый дождь, но Верочка ничего этого не замечала. Дорожки от дождя на личике смешивались со слезами, и солёной водицей затекали в рот. Плакала она безудержно и навзрыд.

Затем плач перешёл в истерическую дрожь, и она уже кричала — то обнимая могилки, то поднимая худенькие ручонки к чёрному небу.

«Боженька, миленький, верни маму и бабушку…на кого ты меня оставил? Зачем ты их закопал? Забери меня-а-а-а…». Никому ненужная, от горя и страха там, среди могил, она и уснула.

Только утром Акимыч вспомнил о Верочке: «Пойду посмотрю, чой-но она там, горемыка, делат». В избе её не нашёл.

Во дворе тоже её не было. Он запереживал и кинулся в контору — там никто не видал её. Тогда он смекнул, что с кладбища как-то все разом ушли, опасаясь грозы, а ребёнка оставили.

И забыв про свои немалые годы, он побежал на кладбище. Верочка спала меж могил. Платьице слегка обветрело, но было ещё сырым. Ноги, руки, лицо и волосы — всё было в глине.

Акимыч поднял её и понёс в деревню. Худенькое и очень лёгкое её тельце дрожало, и она тихо всхлипывала.

Дома Акимыч нагрел воды, искупал её, завернул в шаль и уложил на печь. Выполоскал её платьице, развесил у печи и пошёл в контору: «Надо, ить, девчушку, кудытось определять.» В конторе сидел только счетовод.

Но он сбегал на поле, позвал председателя, и тот собрал сход. Говорил он скупо, медленно, не поднимая головы, потому, как всем жилось в новом колхозе трудно, бедно, в каждой семье детей по пять-шесть, мал — мала меньше.

Брать Верочку «в дети» никто не решился. Порешили на сходе — определять в детдом. Все тихо разошлись.

Акимыч попросил председателя оставить Верочку до зимы у себя, пусть наестся ягод, попьёт молока, да выправится, а то кто знает, какая жизнь ей предстоит. Председатель согласился. Да и Акимычу веселее будет, всё не один.

Незаметно прикатила зима. Акимыч «разведал», что вниз по реке Вишеры, в одной деревушке, Писанке, проживает вторая бабушка Верочки, по матери.

В это время пошли обозы с верхов, с солониной да шкурами. Всё свозили и сдавали охотники в заготконтору. Везли в райцентр за сто пятьдесят вёрст, ближе не было.

Вот Акимыч и сговорился с ними, чтобы взяли Верочку до той деревни, к бабушке Акулине Ванихе. В деревню приехали поздно, заночевали на постоялом дворе.

Утром повели Верочку к Ванихе, её родной бабушке. Она жила со своей сестрой Глашей. Ванихе уже перевалило за семьдесят и она была почти слепая.

Варенька была у неё первым ребёнком и одна дочь, да Верочку они хоть и признали, но брать отказались, потому, как обе больные были, «не поднять её им».

Отправили обозников с Верочкой к сыну бабки Ванихи, Федюне. У того была добротная изба, жил зажиточно и было у него всего два сына.

Но его жена, Дуняша, не согласилась брать Верочку, припомнив, что де, «отца-то Верочки «ворон чёрный» не зазря куды-то увёз. Ить, и они пострадают через неё».

Пришлось обозникам обратно взять Верочку с собой, на постоялый двор. Верочка до того устала от ходьбы, ей очень хотелось есть, но никто из родни даже не приголубил сиротинку и не напоил хотя бы чаем. Разомлев от тепла, она примостилась на лавке и сладко уснула.

«Что же делать с дитём? Не нужен ребёнок никому. Повезём в детдом», — решили обозники. К вечерув избу зашёл провожатый — дед Иван Андреевич. Он должен был сопровождать обозы до деревни Сыпучи.

Увидав спящую девочку, он расспросил их о ней: Чья, откуда, куда везут? Ему всё рассказали, что знали, и как её тут встретили родственники.

Иван Андреевич хорошо знал Ванихину дочку Варюшку, тихую красавицу, знал и её брата, шустрого Федюню. Знал, что Варенька вышла замуж в чужую деревню, без воли родителей, что родные отказались от неё, но что Варенька умерла — он не знал.

Не знал он, что и Саньку, мужа Вареньки, «упекли» за политические частушки, которые тот сам сочинял и распевал под гармошку.

Тут проснулась Верочка. Иван Андреич посмотрел на неё — вылитая Варенька: такие же серые глазки, белесые волосики и спросил её: — Пойдёшь со мной, милая? У меня есть внучка, тоже сиротинка, вот вместе и будете радовать нас на старости.

Верочка посмотрела на Ивана Андреевича, на его большую, белоснежную, кудрявую бороду и весёлые глазки и решила, что это добрый волшебник, о котором мама ей рассказывала в сказках, который нашёл её и приглашает её идти с ним.

Она сразу поверила ему, что она нужна этому старичку, внезапно появившемуся, словно с неба. Иван Андреевич взял Верочку на руки, она крепко обняла его за шею, и они вышли из дома.

Из сети

Рейтинг
5 из 5 звезд. 3 голосов.
Поделиться с друзьями: