Как бы хорошо бабе Нюре ни жилось у дочки, но душа ей шептала «домой».
Вот и комнату дочка предоставила для одной, и чистота кругом, и богато, но глядя в окно, душа Нюркина просилась на свободу и билась в груди, как птица в клетке.
Каждое утро дочка спрашивала: -Мамуль, а что тебе приготовить — молочного, мясного, рыбного супчика?
Так и хотелось Нюре ответить: «Звездюлей, чтобы до дома быстрее летела» -Что себе, то и мне, отдельно не готовь. Да не ухаживай ты за мной, как за лежащей, я ещё весной огород поеду сажать, да в подвале корни многолетников стоят, посажу, да и твои любимые цветы «весёлые ребятки» посею так, что я не больная, а здоровая лодырюга, приперлась к вам, гоните меня пока не поздно. Обе начинали смеяться, дочь заливистым смехом, а Нюра с болью в душе.
Смейся-не смейся, а скоро весна, все думки были направлены к своей любимой хатке, к своей земле. Вот она выходит на крылечко рано утром, ещё звезды не спрятались от рассвета, а уже из труб домов подруг гордо поднимаются столбы дыма, а вот и птички зачирикали, на своём языке поздоровалась и как бы благославили на хороший радостный день.
А вон Юрка корову погнал на выпас, ох и любитель он с коровой побродить с утра пораньше,Любка его все жаловалась, что каждый день мокрый приходит по самые уши, все по росе шляется с коровой, а вон Колька застучал молотком, все строит, перестраивает, достраивает, пока солнце не палит, на крыше уже сидит, а Манька уже за водой побежала, видать управилась, всю скотину напоила, полы подтерла и должна на проверку Нюркиного здоровья прибежать, заодно на невестку пожаловаться, сынка пожалеть, да внуков поругать.
Нюрка смотрела на дочь , а перед глазами своя улица, свои родные земляки. Какой тут может быть супчик, тут бы похлебать из печки разваристой похлебки, да с подругами из самовара чайку в прикуску с сахаром попить.
Бывало придут подруги на чаепитие из самовара, принесут конфет каких только никаких , булок сдобных, а глоток сделают, конфеты к небу прилипнут, сдоба комом в горле станет, плюнут и тянут руки к сахару, да свойскому поджаристому хлебушку.
Нюрка смеялась и говорила: -Ну что похвастались конфетами, булками на быстродействующих дрожжах, а тянете то руки к вечному, к хорошему, к тому, что до смерти будет нам дорого.
Нюра стояла у окна и вспоминала, как она с мужем в новом доме первую ночь спали. Вместо стола перевернули большую бочку, вместо стульев каточки, штор не было, половиков тоже.
Сиротой была, не помнила своих родителей, бабушка растила, а когда Василий посватался, несмотря на возраст, вытолкнула скорее замуж в зажиточный дом.
Василию сразу желанной стала, даже не мог понять почему, то ли, что очень красивая, то ли, что очень покорная, стеснительная.
Свекровь на крик кричала, возмущалась, грозилась на голую кочку выгнать сына с нежеланной невесткой. Но Василий упёрся как бык рогом, бесполезно, ни уговоры, не стращания, ни слезы не пронимали.
Отец все ходил, кряхтел, но в душе доволен был сыном, и как то нервы не выдержали, и дубовый стол перевернул, как рявкнул: -Молчать всем, не на войну сына провожаешь, а на семейную жизнь. Ишь ты, слезами, руганью прокладываешь дорогу в жизнь, коль богатые — с нас для сироты не убудет, а если бедные, то голодовать вместе будем.
Снял с брюк ремень, помахал перед носом жены и велел баню топить, так как завтра свататься идти. Вот так и стали жить вместе. Но у Василия было ещё два брата, и ему по закону надо было отделяться от семьи отца.
Немного пожив за одними харчами, получили надел и стали строить дом. Он был рукастым, сильным, ладным, работы не боялся, да и Анечка была настолько любима, что горы готов был свернуть.
В отличии от свекрови Василий жалел жену, но время такое было послевоенное, тяжёлое, что себя жены не позволяли жалеть, плечо по своей силе всегда подставляли мужу. Муж все больше на стройке, а Анюта , будучи беременной, пошла в луг косить сено. Сенокос начинался поздно в конце лета, косили в лугу, или отаву.
Казалось бы, коси себе и коси, да нет. В лугу росла высокая осока на высоких кочках, которые стояли в воде. Сама трава была длинной, жёсткой, на конце заостостренной. При неосторожном взятии на руки словно лезвием можно спокойно этой травой порезаться. Надо быть искусным косарем, чтобы обкашивать эти кочки, в селе почему то называли их «попами».
Думая, что Нюрка не справится с косой,не сможет обкашивать эти «попы», свекор выделил снохе серп. Стоя в наклон в воде босыми ногами, Нюрка проворно орудовала серпом.
Потом всю сжатую осоку выносила из луга на спине вязанкой для просушки. И так, мало по малу, готовила сено для коровы. Не один день так ходила на луг Нюра. Руки были все порезаны, пальцы ног сбиты о кочки, спина ныла.
Как-то под утро заболела голова, загорелись виски, пот, озноб, бессилие сковали руки, ноги, спину. А живот как будто опустился на колени и стал тяжёлым.
Свекровь заворчала: -Нет, зачем нам жать, мы лучше полежим, как-будто я не ходила беременной, уж с серпом и с тем не справилась. Встать Нюра так и не смогла, жар такой был, что Василий, положив руку на лоб жене, словно обжегшись, отдёрнул руку и крикнул: -Я побегу за фельдшером.
Позже, сидя на пороге, Василий рыдал горючими слезами, винил себя за то, что не уберег свою первую доченьку.
Свекровь успокаивала, и для Василия её слова были острее той осоки: -Ещё родит, оклемается и родит, может мальчика, слаба конечно, самой бы выжить, но ты не горюй, не мы располагаем, а сверху, хорош ныть, иди ужинать, да вставать тебе рано, сено надо на лошади привозить, все нарушилось, все планы, а Нюра полежит, отойдёт, да тоже через недельку поможет. Василий сидел и думал, что вся жалость не в том, что невестке плохо телесно и душевно, а что косить некому.
Но не угадала свекровь, не встала быстро сноха. Ребёнка нет, а молоко подошло и словно горячий утюг поставили на грудь, опять температура и опять боли, да такие, что как-будто все тело рвут горящими щипцами.
Свекровь перетянула снохе грудь. Длинные полоски холста затянула туго вокруг груди и велела терпеть, молоко таким способом скорее перегорит.
Нюра хотела остаться одна и поплакать, поголосить по потере ребёнка, от боли, от своей беспомощности. Она смотрела на свекровь с обидой, чувствовала её крепкие, грубые руки и думала, что как только встану, как только сделаю первый шаг, то этот шаг будет к бабушке, так как не любят её здесь.
Видеть никого не хотела, слышать наказы свекрови, думать, смотреть на их лица, отвечать- все это было для Нюры невыносимым.
Василий бегал то на стройку, то на сенокос, оставляя дома одну лежащую жену. Нюра не пила, не ела. Постепенно молоко перегорело, температура спала, но горечь от потери дочки осталась в душе навсегда.
При любом случае свекровь косилась на сноху, и , когда видела, что ничего не тронуто из еды, могла спокойно сказать: -Чтобы есть, надо аппетит нагулять работой.
Василий видел их отношения и как только накрыл крышу, поставил печь, застеклил окна, то, собрав пожитки, перешёл в новый дом с женой.
Бабушка попозже отдала свою корову, десяток кур, поросеночка, и отец на подводе привёз харчей, муки, зерна и наказ: -Сынок, не держи зла на мать,ведь она трехжильная, ей не дано чувство жалости, у неё на первом месте работа, и чтобы все горело в руках, такой она человек, а тебе она добра желает, вон сидит воет, а со мной не поехала.
Нюра через два года родила сына, потом через каждый год три дочки. Все у них ладилось с Василием, все трудности молча переносили. В гости нет, нет и придёт свекор с гостинцами, внуки нет — нет и побегут сами до деда.
Все было хорошо. Дети подрастали и по мере своих сил помогали по хозяйству. Нюра смотрела на богатую мебель в квартирах своих детей и вспоминала, как они с мужем спали на деревянной кровати, и казалось мягко, как радовались первым шторкам, какими красивыми казались первые половики, как вышивала картины цветов, и они казались такими яркими, как живые. Нюра вспомнила, как купили первый телевизор, сервант, диван, шкаф, трюмо.
В семье был установлен такой порядок: старших уважать, младших не обижать. Отца и мать почитать и слушаться с первого слова, а уж родители отвечали детям любовью и лаской. В семье учёба стояла на первом месте, и, закончив школы, все поступили учиться по призваниям.
Каждый вечер Василий и Нюра после окончания всех дел выходили в сад и присаживались на скамью,чтобы отдохнуть.
Шикарный сад, шикарные цветы, словно присоединялись к воспоминаниям и поддерживали беседу. Каждая яблоня была названа в честь ребёнка, и по вкусу были сродни по характеру каждого.
Вот Ирина — мягкая, Надежда-твёрдая, Сергей-сразу не поймёшь, сначала кисленький вкус, а потом аромат, сладость побеждали первоначальный обман, Настя-сразу не укусишь, не откусишь.
Вспоминая детей, они возвращались в свою молодость , и нет, нет, Нюра вспоминала свою первую дочку и представляла, что какой бы она была сейчас взрослой.
Василий просил прощения и оправдывался: -Какие те времена были тяжёлыми, безжалостными. А мы мужики — недотепами, думали, если жена идёт наравне с мужем, то и ладно, ничего страшного.
Вот ты шла рядом со мной, трудилась, себя не жалея, а я как дурак, принимал это как должное, тоже не жалел, а потом, потеряв дите, проанализировав, так страшно стало, так стыдно. Вот то, что тебе не додал, ту жалость, ту заботу я должен отдать своим дочкам.
Постепенно дети завели свои семьи, приезжать стали реже и реже. Василий совсем постарел, сгорбатился, все чаще болел. Как-то завёл разговор о том, что когда он уйдёт, то чтобы Нюра не спешила ехать к детям.
Родные стены, сад, земля — живые, с нутром, с душой, пусть, что нет языка, а это и к лучшему, но, что есть душа — это точно.
Вот эта душа и будет отдавать тепло, уют. Вот ты выйдешь в сад, а яблони тебя встречают, радуются, они же с тобой прошли всю твою жизнь, видели тебя молодой, постаревшей и старушкой. У тебя с ними вся прожитая жизнь.
Ты уедешь, они от тоски головы повесят, ни пить, ни есть не будут и засохнут, ты там сохнуть будешь, а они здесь.
А вместе вы одно целое, неразделимое. Вот ты ходишь по своему дому, и ты чувствуешь тепло от родных стен. Ты ведь хозяйка, ты барышня в своём доме.
Дети наши добрые, любящие, но они ещё успеют за тобой поухаживать, а до тех пор живи царицей в своих хоромах. А вот когда немощной станешь, тогда ты сама поймёшь, что ехать надо, а до тех пор, держись своих стен.
Вспоминая его слова, Нюра словно протрезвела, никакие доводы, убеждения детей её не пронимали: -Домой отвезите, если нет, то пешком уйду, не могу я, дочка, не могу, я ложусь в твою мягкую тёплую кровать, а мне от неё холодно, я ем, а у меня ком в горле, чувствую, что засыхаю я, не берите грех на душу, отвезите.
Быстро облетела новость, что Нюрка домой вернулась, подруги с пряниками, с конфетами на чай попёрлись, от радости шли, приплясывая.
Сад хозяйку встретил первыми распустившимися листочками, зашелестел, заулыбался. А уж родные стены готовы были обнять от радости, печка сначала псих, обиду показала, а потом от радости запыхтела, раскраснелась и стала ластиться, обнимать своим теплом.
Дети провели телефон и названивали каждый день, и каждый раз в ответ слышали: -Спасибо вам за вашу заботу, а я, дети, хочу заботиться о доме, о саде. Кстати вам от них привет и низкий поклон!
Когда к нему пришёл сын, комната была словно залита апельсиновым соком увядающего солнца. Принёс, как всегда, продуктов, чтобы хватило на неделю до следующего визита. Он предложил сыну чаю, тот неожиданно согласился. «Неожиданно» потому, что обычно он всегда делал вид, что торопится. Быстро выгружал на кухонный стол содержимое пакетов, не глядя отцу в глаза, интересовался его самочувствием, ещё пару каких-нибудь вопросов задавал и облегчённо прощался, крикнув уже из прихожей, что придёт, как всегда, на следующей неделе.
Своими ключами закрывал двери в квартиру, предупредив, чтобы Григорий Аркадьевич не закрывался изнутри на задвижку, потому что… потому что… мало ли что, а ему, если с отцом, не дай бог, случится приступ, придётся вызывать МЧС, чтобы вскрыть дверь.
А вот в этот раз прошёл на кухню, даже разделся предварительно в прихожей, и сам заварил свежий чай. Григорий Аркадьевич заволновался слегка, потому что понимал, что это – к разговору.
Сидели сначала молча, попивая чай из любимых ещё дедом синих чашек с кобальтовым ободком. А короткое зимнее солнце за окном уже окончательно истлевало, и свет в комнате из апельсинового становился тёмным и по-зимнему тёплым. Таким он бывает, когда весь день был тихим и безветренным. Ничто тогда не мешает вечерней заре наливаться тёмным соком сумерек. И чем холоднее на улице, тем теплее кажется в доме. — Может, зажечь свет?- спросил Григорий Аркадьевич. — Нет, давай так посидим,- ответил Марк. Опять помолчали вприкуску к чаю. Затем заговорил Марк: — Папа… Пап, мама снова звонила. Спрашивала, можно ли ей будет прийти к тебе в день рождения. Она помнит, хочет поздравить…
И Григорий Аркадьевич помнит. Помнит, как даже через несколько лет после свадьбы был всё ещё влюблён в свою жену-красавицу. Как радовался, когда у них Марк родился, как всячески старался помочь ей и угодить даже в самых маленьких прихотях. Как был единственным среди знакомых и родственников человеком, который не догадывался долгое время, что у Сони появился кто-то, кого она любила даже больше сына.
Про мужа и говорить не приходится. К нему она давно уже ничего не чувствовала, почти с самой свадьбы. А его сюсюканье и забота ничего, кроме раздражения, в ней не вызывали.
Зачем замуж шла и голову человеку морочила? Да и сама толком не знала. Любви не было. Страсти – тем более. Так, время пришло, а сердце по-прежнему оставалось пустым и свободным. Он позвал, она согласилась.
Когда встретила Лёву, то голову напрочь потеряла. Закружил он её и опьянил, завоевал сразу. Вот и обрушилась она на него со всею силой неизрасходованной любви, которая копилась и копилась в недрах души, ожидая своего часа. Марку было уже года три, и она не выдержала и всё Грише рассказала. Про себя и Лёву рассказала, про их трёхлетний уже роман. Как-то вечером, за чаем. Получилось, неожиданно легко и просто было это сделать.
Григорий Аркадьевич помнит, как на какое-то время даже онемел и перестал соображать. А когда Соня начала собираться, только ходил за нею по квартире и всё повторял, отвечая на какие-то её вопросы: «Да, конечно… конечно, Сонечка…»
Когда же она ушла, то дом сразу же превратился для него в руины. Даже не в руины, а в пустыню, которую оставляет после себя цунами: кругом хаос обломков, и хоть всего везде много, но – пустота.
И в этой пустоте был рядом с ним Марк, который возился подле и иногда спрашивал только: «А мама когда придёт?» Поначалу Григорий Аркадьевич всё повторял: «А? Что? Что ты у меня спросил? Да, скоро, скоро…»
Уже почти через месяц после бегства Сони, когда сын в очередной раз спросил про неё, он вдруг серьёзно ответил ему: «А, знаешь, Марк, давай мы больше не станем говорить о маме. Нет её больше. Нигде нет. Мы с тобою только одни остались. Будем жить теперь вдвоём. Хорошо?..» Мальчик неожиданно посерьёзнел, посмотрел на отца длинным таким взглядом и ответил: «Хорошо… не будем…» И жили. Нормально жили. Иногда даже – хорошо. Изредка – счастливо. И действительно не говорили о ней. Никогда. До тех пор, пока Марку восемнадцать не исполнилось.
Именно в этот день она дождалась его вечером у подъезда, окликнула, и он сразу узнал её. Подошёл и обнял. Уткнулся ей в плечо и … и … просто дышал её запахом, вспоминая.
Григорий Аркадьевич видел это в окно. И когда они оказались на пороге, был уже готов ко встрече: — Ты заходи, — посмотрел он на Марека, — а её я не знаю, потому постороннего человека в дом не пущу.
Марк ушёл вместе с матерью, но вечером вернулся, и снова они с отцом больше о ней не говорили. Но он знал, что сын с матерью отношения поддерживают. Иногда даже встречаются.
Несколько раз Марек пытался с отцом о ней заговаривать. Но всякий раз тот уходил от разговора. А в последний раз сказал сыну: — Маркус, сынок! — когда волновался, Григорий Аркадьевич всегда так называл сына.
— Я уже почти не помню того человека, о котором ты говоришь. Давай больше не возвращаться к этой теме. И больше не возвращались, вплоть до сегодняшнего вечера.
… Ничего не ответил старик сыну, только встал, кряхтя, со стула, вышел из-за стола и подошёл к окну, за которым уже почти ничего разглядеть было нельзя. Лишь крыши дальних домов графически чётко проступали на фоне яркого заката, ставшего из красного почти золотистым. Ещё раз отхлебнул из чашки почти остывший чай и сказал: — Ну, что же, сынок. Приходите завтра вечером… с мамой. Я накрою на стол. И стану вас ждать…
Эта, захватывающая воображение история, была рассказана мне бабушкой. Долгими зимними вечерами мы проводили время за беседами сидя на маленьких скамеечках у приоткрытой дверцы печки — голландки. Догорающие, уже багровые угли, покрываясь серым пеплом, бросали скудные отблески на наши с бабушкой лица, придавая таинственности истории, которую я слушала. Рассказ длился несколько вечеров, у меня было время, лёжа в постели перед сном, обдумать услышанное и запомнить на всю жизнь. С тех пор минуло страшно сказать, сколько лет, но я помню сюжет и все перипетии тех событий. За точность и последовательность, конечно не берусь, могу и даты переврать непреднамеренно, к тому же невольно привношу свои колористические добавки, яркие акценты в повествование. Думаю, они не вмешаются в ход событий и не испортят впечатлений. Основную мысль, дорогой читатель, постараюсь передать Вам в точности. Надеюсь, не разочарую. *** Случилось это событие в конце девятнадцатого века, точнее, кажется, в тысяча восемьсот девяносто пятом году. Зимы в те времена были снежными, с частыми метелями и буранами. Дороги, тракты плохо расчищены, в перемётах, обочины завалены слежавшимся снегом. Путь утомителен и тягостен. Без нужды вряд ли кто решался в этакую непогодицу путешествовать. Однако случались и необходимости в странствиях. Тогда, полагаясь на милость божию, вверяли свою судьбу в руки Господа и пускались в путь. Елизавета Дмитриевна Адагурова, дама сорока семи лет отроду, принадлежащая к знатному дворянскому роду, проводила зиму, как и каждый год в Европе, когда получила неожиданное известие о том, что муж её тяжело болен, и ей надлежит немедля вернуться в своё имение в Воронежской губернии.
Довольно быстро собравшись, пустилась в путь, но не одна, а с гувернанткой-англичанкой, которую наняла накануне для племянников, детей брата и с четырнадцатилетней девочкой- воспитанницей, в судьбе которой, ввиду сиротства последней, из жалости и по доброте душевной имела намерение принять активное участие, призреть сироту и опекать. Своих детей у четы Адагуровых не было из-за того, что муж, действительный статский советник, находясь на службе государевой, много и активно занимался делами, часто езживал в столицы, подолгу проживал там, по служебной необходимости. Но даже не это главное, а то, что был он старше супруги на двадцать три года, детей не любил категорически и считал нецелесообразным иметь в доме шумную «атмосфэру», как он выражался, которую создают обычно дети. Крики, визги и детский плач раздражали неимоверно. Так же господин Адагуров никогда не сопровождал супругу в её вояжах, выездах на зимний период в более тёплый климат, однако её этот факт не тяготил. Самой ей не возбранялось никогда поступать так, как пожелается. Елизавета Дмитриевна имела неограниченные свободы. Это пару вполне устраивало.
Просьбой выслать за собой карету она не отягощала, не просила, решив добираться до дома на перекладных, почтовых экипажах, однако, сойдя с поезда, увидела знакомую карету и кучера, которого прислал брат. Это порадовало и насторожило. Всё говорило о том, что дела мужа плохи и надо поспешать. Баулы и кофры сложил кучер в важу на крыше кареты, пассажиры уселись и покатили. Карета у брата добротная, обита бархатом, отделана кожей, всё для удобства в пути, на санных полозьях подрезы стальные, чтобы не истирались, запряжена четвёркой лошадей.
Тепло одетая в бархатный салоп, подбитый мехом горностая, в капор, надёжно завязанный под подбородком шёлковыми бантоньерками, короче говоря — по последней французской моде, Елизавета Дмитриевна всё же зябко куталась в соболью накидку, кисти рук спрятав в меховую муфту. Под ногами дорожная грелка с углями, ноги укрыты медвежьей полостью. Возможно, зябкость дамы была вызвана тем нервным состоянием, которое она испытывала от известия о муже и дальнейшей неопределённости, в коей пребывала весь путь. Что же с ним могло случиться? Однако отдавала себе отчёт в том, что мужу около семидесяти лет, а значит всякое возможно.
Возле госпожи Адагуровой, на низеньком мягком пуфике, прильнув к её ногам, сидела воспитанница в стёганой душегрее, тёплом пуховом платке и валеночках, прижимая к груди маленького котёнка, которого ей дозволили взять с собою. Напротив, под меховой накидкою, милостиво пожалованной Елизаветой Дмитриевной, в капоре и тёплом зимнем пальто, укрыв ноги шотландским шерстяным пледом и спрятав туда же сухие, озябшие руки, съёжилась англичанка. Она кривила рот, бледное, худощавое лицо её выражало нестерпимую муку. Будущая гувернантка всем своим видом говорила о том, что уже жутко жалеет, опрометчиво ввязавшись в эту авантюру, соблазнившись на обещанный приличный, очень приличный заработок. В Англии её ничего не держало, а о старости нужно было всё-таки позаботиться, больше-то некому. Но такой путь — это тяжело! Она, пустившись в дорогу, в общем-то наслышана была о том, что Россия варварская, холодная страна, но не до такой же степени, право слово!
Приложив ладонь к стеклу кареты, оттаяв маленький «глазок», окошечко, Елизавета Дмитриевна взглянула, просто от нечего делать, наружу. Дул, свистел и гудел сильный порывистый ветер. Чувствовалось приближение метели. Пока она только возвещала о себе, кидаясь охапками крупных снежных хлопьев. То ли ещё будет! Наступил вечер когда, в усадьбах, в уютных гостиных обычно пьют вечерний чай с топлёным молоком или сливками, с царским вареньем из крыжовника, янтарным мёдом и сдобными булочками, плюшечками и ватрушечками, а потом, пожелав всем спокойной ночи, мирно расходятся по тёплым, протопленным спальням, укладываются в мягкие, нагретые грелками пуховые постели. Вспомнив об этом, Елизавета Дмитриевна тяжело вздохнула. Что её ждёт дома? Проехали знакомое сельцо, видимо Варваровку, промелькнуло очертание церкви. Скоро сгустится темень непроглядная и ничего нельзя будет уж разглядеть. Два фонаря по бокам кареты разливали скудный свет, указывая на движение экипажа. Снаружи слышался сердитый голос возничего, взвизгивание кнута. Бренчала упряжь, лошади неслись во весь опор, напряжённо, в такт ходу, всхрапывая. Скоро, часа через два-три, должны бы быть на месте. Проезжали мимо усадьбы, дом в глубине, в конце, кажется пихтовой аллеи, резные, кованые ворота закрыты на ночь. Неожиданно полозья кареты резко заскользили, вильнули на наледи, кони сдали вправо, полозья, с левой стороны кареты, наскочили на обледенелый, твёрдый бугорок при дороге. От стремительного, резкого толчка, удара, пассажиры ссыпались в одну кучу, вперёд, навалившись на гувернантку, кони дёрнули, и карета со всего маху накренилась на бок. Дверь распахнулась! Не имея сил удержаться, Елизавета Дмитриевна вывалилась в снег, девочка перелетела через неё и кубарем скатилась куда-то вниз, завязнув, утонув в глубоком сугробе. Возничий попытался остановить ход коней, он натянул вожжи и в этот момент карета, всею своею тяжестью окончательно рухнула на несчастную женщину, раздавив её. Англичанка, с разбитым лицом, осталась, распластавшись лежать внутри. Возничий, с проломленной от удара об угол кареты головой, свалился с облучка. Пристёгнутые, не имеющие возможности двинуться, сорваться вперёд, лошади храпели, ржали, били копытами, нервно топтались на месте, будто продолжая бег и дико поводили, вращали обезумевшими от всего происходящего глазами. Из их разверзнутых, ощеренных ртов с крупными жёлтыми зубами, через удила, белыми хлопьями падала пена. Собаки, спущенные на ночь за воротами усадьбы, подняли громкий лай, вой. Сторож бил в колотушку, призывая слуг, понимая уже, слыша, что на тракте случилась беда. Хозяева усадьбы, вознамерившись тихо отойти ко сну, взбудоражившись, заметались, спешно накидывая на исподнее, ночное облачение, шубы и салопы, резво засовывали ноги в тёплую обувь. Выскакивали на террасу, приглядываясь, с желанием понять, что же случилось и требовали огня, фонарей. Собак загнали на псарню и бегом, поспешили к воротам, открытым теперь настежь. Началась суета по оказанию помощи потерпевшим, немедля ни минуты послали за доктором и приставом. Тяжёлую карету с грехом пополам подняли и поставили на полозья. Бездыханное тело госпожи Адагуровой перенесли в дом. Англичанке, ни слова не понимающей по-русски, прибывший довольно быстро доктор оказал помощь, и тщательно подбирая известные ему слова, попытался узнать, что беспокоит, где болит. Французский язык худо-бедно он знал, а вот с английским была проблема. Наконец разобрались кое-как и уложили гувернантку на кушетку в гостиной. С кучером дела обстояли хуже. Он, от перенесённого волнения и серьёзной травмы головы, не мог сказать ни слова, только протяжно мычал, стонал и надрывно всхлипывал. Приехал становой пристав с полицейским урядником. Провели, как могли дознание, опросили очевидцев, составили протокол. Карету, поставленную уже на полозья, откатили в каретный сарай, кофры и баулы собрали, лошадей, чтобы пришли в себя, отвели в хозяйскую конюшню. Приглядевшись и всё сопоставив, по вензелям на карете, по обрывочным фразам, поняли, наконец, кем является погибшая дама. Пришли в ужас, так как прекрасно знали супруга и саму Елизавету Дмитриевну и брата её, просто не увидели сходства из-за кровоподтёков и ссадин на её мёртвом, исковерканном трагедией, лице. Выходило так, что до своей усадьбы она не доехала каких-то сорока вёрст. Нелепейшая гибель! О девочке, скатившейся с бугра в сугроб, и видимо потерявшей сознание, никто не вспомнил. Одни и не знали о её существовании, другим самим до себя, а благодетельница Адагурова Елизавета Дмитриевна, отдала богу душу.
Отрядили нарочного к брату погибшей, которую перенесли в холодный чулан, отправили человека с немедленным письмом о грустных событиях постигших Адагуровых и просьбой приехать и забрать тело, да и людей увезти ехавших с ней вместе. К утру прибыл сильно опечаленный брат, приехал с людьми. Поблагодарил всех за помощь и сочувствие и, забрав бездыханное тело сестры, раненых гувернантку и кучера, а так же карету, уехал, прежде сообщив, что сам статский советник Адагуров чрезвычайно плох. Ему о гибели жены сообщать, видимо, не станут. В усадьбе, вымотавшись за эту жуткую, кровавую, полную волнений и ужаса ночь, все рухнули спать, изнемогая от усталости и бессилия.
*** Когда рассвело, на присыпанной ночной метелицею дороге, появился человек на лыжах — снегоступах. Это был кузнец из Варваровки, который ходил по обязательным делам в Песчанку, мимо усадьбы. Он, из-за непогоды, боясь сбиться с пути, не решился, загостившись, пускаться в обратную дорогу, разумным полагая переждать. Так и сделал, заночевал. Теперь же возвращался обратно, поспешал, его ждала работа. — Непозволительный выходной,- ругал он себя,- загулял я, олух царя небесного! Раньше в их селе была кузня и был кузнец, красавец и сердцеед цыган Роман. Закрутил тот цыган шуры-муры с местной соблазнительницей, женой солдата-рекрута, Раисой. От этой связи и родился теперешний кузнец — Макар. А Роман, что ж Роман, ушёл с проходившим мимо табором вдаль, зов крови, видимо, даже фамилии его Раиса не узнала. Сына с собой не взял, да и кто б ему дал! Хоть и цыган сын, да только наполовину. Да и крохотный был на ту пору, от мамкиной титьки не оторвёшь. А цыгане — то настаивали, требовали отдать. Мол в таборе выкормим, вырастим. Ага! Прямо там, чего захотели! Раиса подговорила братьев, так они с дрекольем вышли и с собой пол села за компанию вывели. Поостереглись тогда цыгане, убрались прочь скоренько. Вернувшийся солдат, как уж водилось в ту пору, принял мальца, куда денешься. За ним самим, поди, грешки немалые водились. Рекрутская доля тяжёлая, многие в бегах от неё были в те времена. По святцам имя получил — Макар, с фамилией Гринёв. Псаломщик, в метрической книге храма записал — незаконнорожденный младенец. Так дело и сладили. Раису обманутый муж не лупцевал, не упрекал. По пьянке когда врежет разок-другой, и то, больше для порядка и послушания. Всё как у всех. Макар вырос на загляденье, все другие-то дети в семье низкорослы, кривоноги, приземисты, видать в папку своего, рекрута, а может и в кого ещё. Кто ж свечку в те годы держал. Девки курносы, конопаты, скуласты. Волосы, точно ржавая, осенняя солома, а вот Макар лицом приятен, волосы чёрные, будто смоль, густые, кучерявые. Он парень стройный, фигуристый, вёрткий да игривый, но не это главное. Главное — кузнец он отменный. Своего цыганского папашку, кузнеца Романа, превосходил многократно. Куёт, точно узор на спицах вывязывает или вышивает вычурно. К Макару многие обращаются. То надгробие выковать, то ворота, то светильники, да мало ли чего взбредёт в голову господам-заказчикам, в округе, да и не только, много работ Макара, первостатейных. Другие-то кузнецы, почешут затылок, потопчатся: — Колготно-о-о, морока это, тяжелёхонько! И так шибко притомились работамши,- скажут. Так ведь устать можно и просто лясы когда точишь, мечешься попусту, суды-пересуды затеваешь, пустопорожними делами занимаешься, а тут — шедевр, гимн кузнечному ремеслу! Примитивной работой Макару заниматься недосуг, лошадей подковывать, тоже нет времени. Это подмастерье его берется выполнять. Нанимает Макар двоих сельских, более-менее способных, те на подхвате у кузнеца. Пока ни один не заинтересовался, чтобы научиться у Макара настоящему ремеслу. Живут в пол силы, работают в четвертинку, день прошёл, да и ладно. — На хлеб есть и будя. Чаво мозги сушить, рази нет чем их занять?- так рассуждают. А Макар не таков, он хочет в мастерстве до самой сути дойти, всё в кузнечном ремесле понять. Надо откровенно признать, что остальные дети Раисы ни в какую не приняли брата за своего. Завидовали страшно, невзлюбили люто, ревновали. Короче говоря — не ко двору. Даже лошадей подковать в соседнее село ездили, не к брату в кузню. Во как! А он и не лез. Намучился, там живя от их козней, проказ да подлостей. Бывало бегают за ним, дёргают за подол рубахи и вопят на весь проулок: — Эй ты, цЫган, цЫган, цЫган! Приходи ко мне на выгон! При этом больно щипятся, дёргают за волосы, короче травят, как собаку, покуда не разозлят. А уж как разозлят, да получат тумаков на «сдачу», тогда с рёвом бегут к мамке, мол забижает! А уж что своруют, да их словят, так на него свалят кражу. А все и верят — цыган же, понятное дело, руки «чешутся», мол, сами тянутся. Ну и секут тогда. Самое обидное, когда ни за что. Лет с четырнадцати парень ушёл в полуразрушенную хибару при кузнице старой и стал осваивать мастерство сам. Хибару подлатал, а мать приходила на неделе, пару раз. Похлёбку, кашу сварит, простирнёт бельишко, заштопает кое-чего и то ладно. Макару-то некогда, отрываться от дела не хочется, да и когда горн раскочегарит — отвлекаться не стоит уж. Вот он на хлебе да воде, коль мать не придёт. Это уж гораздо позже избу себе поставил Макар, заработал деньжат, поднакопил, да поставил.
Шёл ему двадцать пятый год, а всё не женат был. Доля, в этом смысле, не завидная. За него, цыгана, девку никто замуж не отдаст, это факт! Даже коль и гроши имеет, всё одно — ни за что! Мысль такая — сведёт в табор рано или поздно дочуню! Они, цыгане, такие. А если с какой и проведёт времечко под стожком или в рощице, да обрюхатит, то голову отшибут, а избу спалят. Выбирать парню не приходится. Бирюком живёт. Хотя девки местные так и льнут к нему, так и фланируют вокруг кузни. Приоденутся в яркие сарафаны да лапти новые, лыковые, веночками из полевых цветов украсят головы, под «кренделёк» зацепятся и ну гулять, кое-чем вилять. А то на бугорок, что напротив кузни, рассядутся в рядок и давай глазками постреливать, да страдания голосить. А то семечки лузгают, шелуху на подбородок навешивают, на любовь намекают. Кузня у Макара Гринёва в полном порядке. Такую кузню ещё поискать! Старый, отцовский, кузнечный горн с мехами подновил Макар, наковальню подобрал под себя, что надо. А то, коли лёгкая она, то может «зазвонить», а это ж помешает ковке. Да и высоту нужную выбрал, чтобы спине удобно было, не уставала, опять под себя приспособил. Молотки и молоточки с ручками из акации, бука, ухватистые, надёжные. Клещи разной-разности, удержать любую форму, с длинными ручками клещи, чтобы не ожечься, ненароком. Тиски и тисочки, щётки и щёточки от окалины да заусенцев, счищать надобно. Ну и конечно кадка с водой, как без неё! А ещё цепи с грузом, крепче удержать наковальню, ну и различные напильники. Всё по стенкам развешано, под рукой, на глазах. Корзины с углём ту же. Кто из сельских мужиков работал с Макаром, те диву давались, как у него всё удобно устроено, подручно. Ещё хорошо то, что отстоит та кузня от самой Варваровки в отдалении, на отшибе, так сказать можно. Рядом речушка-бормотушка, день и ночь балакает по камушкам, побулькивает весело. Рощица берёзовая в такт порывам ветра раскачивается, пританцовывает будто, кружит голову, ежели долго смотришь на белоствольные. Недалече радуют, восхищают белизною своею горы меловые. Воздух чистый, прозрачный, не надышишься им. Вот так употеет, взмокнет Макар возле горна, выйдет на косогор, упадёт навзничь, раскинув руки вширь и глядит, любуется небушком. А там, в вышине, орлы неторопливо кружат. Простор душе, простор творчеству! Именно от красоты такой, да умения видеть, примечать всё, выхватывать глазами то, что для других обыденно, не интересно, не заметно вовсе и давало силы мастеру и рождались кованые кружева, фантазии диковинные, орнаменты замысловатые. ***
Елена Чистякова Шматко Продолжение следует.
Рыжая Груня Продолжение
Проходя мимо усадьбы, где ночью неподалёку случилась беда, а Макар-то ни сном, ни духом об этом, взглянул ещё раз, с удовольствием на свою работу — ворота и ограду, подумав: — Сейчас бы уж не так сделал, гораздо лучше смог бы. В это время услышал Макар слабый писк или мяуканье и не разобрать сразу. Кошачий жалобный голос раздавался, будто откуда-то из под снега. Макар прислушался. Действительно из-под бугра, из сугроба. — Вот же глупое животное, куда занесло его, лисы сожрут, дурня,- заволновался он. Надо лезть, спасать. Пройти мимо не мог, не таков был. Вечно выхаживал, то птичку с поломанным крылом, то зверька. Душевный человек, сердобольный. Осторожно, боком ставя снегоступы, рискуя сорваться и кубарем скатиться вниз, Макар спустился, прислушался и принялся разгребать холмик снежный рукавицами. Писк усилился, но каково же было удивление кузнеца, когда вместо ожидаемой мордочки котёнка, он увидел край пухового платка, потом рукав и, работая уже сноровистее, откопал человека, девчонку, на груди которой, за пазухой, истошно уже, пищал котёнок. — Вот те на,- изумился кузнец и предположил, — видно с дороги сбилась. Кое-как, вспотев и обессилив, вытянул он девочку наверх, к дороге. Прислушался, вроде тихо дышит. Что же делать? Господ побеспокоить? А ежели они не при чём? Простовата для них по виду, поди, будет. Не их поля ягодка. Нет, не стоит, так решил. Он пересадил котёнка к себе за пазуху, взвалил очень тяжёлую ношу на спину и, проваливаясь в снег даже на снегоступах, медленно двинулся в сторону своего дома, решив: — Там уж разберусь, что к чему. До его кузни идти предстояло ещё не менее двух верст. Дорога далась тяжело, очень тяжело. К концу пути найденная застонала. Это обрадовало Макара: — Живую несу, хорошо! Стало быть выхожу! Предположений и догадок никаких не делал. Просто знал — надо спасать. А так как в этой жизни полагался только на себя, то и вариантов других не рассматривал. Доплетясь кое-как до свой избы, Макар подумал с тоской: — Вот тебе и поработал! Завтра, поди, не поднимусь, да и потом вряд ли. Надорвался. Изба выстыла за время его отсутствия. Положив девочку на широкую лавку, выпустил и котёнка, осваиваться, а сам, постанывая, не в силах разогнуть спину, так и поплёлся, сгорбатившись, за дровами. Растопил печь, поставил воду кипятить. Вскоре пошёл тёплый дух, печь разошлась, разгорелась, затрещали берёзовые полешки, запищала, испаряясь из них, влага, в трубе загудело.
Вот только тогда Макар попробовал разогнуть осторожно спину, выпрямиться. Вроде получилось. Неспешно подошёл к лавке. Лица девочки, которой, на вскидку, казалось лет пятнадцать, он ещё не разглядел. Платок, «кулёмою» наехал на лицо. Осторожно развязав, раскрутив, Макар снял платок, под ним оказался чепец. Сняв и его, Макар аж отступил, отпрянул ослеплённый! Ярко-рыжие длинные, шелковистые волосы, кудряшками рассыпались, свесились с лавки. Лицо бело-розовое, черты не русские. Носик аккуратный, не широкий, пухлые губы! Кто это? Финка? Чухонка? Да! Он видел как-то финских женщин, проезжали мимо. Кучер просил посмотреть, что с лошадью, захромала, может подкова сбилась. Женщины спустились тогда с коляски, прогуливались в ожидании дальнейшего пути. Рыжеватые волосы, стать. Сами крупные, не толстые, а именно крупные и высокие. На плите закипела в чугуне вода. Мысли отвлеклись: — Надо заварить кипрей и мёд добавить, напоить, первейшее дело! Макар долил в рукомойник горячей воды, подумав о том, что девчонка захочет умыться. Сам он с удовольствием сполоснул вспотевшее лицо. Подогрел в мисочке замёрзшее в ледышку молоко, раскрошил туда сухарик, дал котёнку. Тот с жадностью накинулся на еду. Склонившись над девочкой, Макар принялся осторожно похлопывать её по щекам, смочив тряпицу, протёр лицо её, шею, руки. Растёр плечи, промял, разогнал кровь. Девочка вдруг протяжно, со стоном, вздохнула и приоткрыла слегка глаза, но увидев склонившегося над ней мужчину, резко зажмурилась. — Не бойся меня!- мягко и тихо сказал Макар,- просыпайся, чай пить будем. Видимо приходя в себя, решившись, она открыла глаза, поводила ими, осматриваясь и не понимая ровным счётом ничего, осторожно подняв руки, закрыла лицо ладонями. — Давай попробуем сесть,- предложил Макар, — садись, я тебя поддержу! Он, взяв за плечи, приподнял и осторожно посадил её. У девочки появилась возможность оглядеться, но ясности это не принесло. Не зная, понимает ли она русскую речь, Макар говорил чётко, отрывисто, давая время на раздумье и осмысление сказанного. — Меня зовут Макар, а тебя,- решил спросить он. — Тарья,- разлепив наконец губы, тихо ответила она. — Дарья?- уточнил Макар. — Тарья! — Ладно,- устало выдохнул он,- буду звать тебя Груня! Груня, поняла? — Поняла, Груня,- тихо, слегка коверкая буквы, всё же произнесла она. — Ну и, слава богу! Чай пить нужно, с мёдом и сухарями, поняла? — Да! Осталась Груня жить в избе Макара. О том, что у него появился найдёныш, девочка, как оказалось четырнадцати лет, только рослая, говорить никому не хотел. Да это никого и не касалось. Сердцем этот одинокий человек понимал, что спрашивать ни о чём не стоит её. Придёт время сама объяснит. А поскольку никто не кинулся искать, наводить справки, опрашивать людей, было понятно, что вряд ли и будут искать. Груня постепенно приходила в себя. Она забавлялась с котёнком, чувствовалось, хочет что-то вспомнить, и у Макара желает спросить, но не решается. Ввиду очень снежной зимы в кузницу никто не приезжал, из Варваровки тоже не приходили, даже мать. Так прошла неделя. Девочка освоилась, пыталась помочь по дому, то полы подметёт, то посуду вымоет. Как-то услышали они, что к кузнице кто-то подъехал. Макар велел Груне из избы не высовываться, а сам пошёл узнать, что да как. Оказалось тархан, собирал, скупал по сёлам всякое разное. Таким и непогода не беда, заехал по необходимости в кузню: — Погляди, Макар, у мене кажись стальной пруток на санях лопнул, вихляет дюже. Он-то и рассказал Макару новость, которая всех потрясла о том, что недалече карета перевернулась и кто пострадал, рассказал, а о девочке ни слова. Уж Макар и так и сяк выпытывал, мол, был ли ещё кто-то в карете, кроме хозяйки, иностранки и кучера. Никого больше! А Макар чувствовал, что не всё так просто в той истории. Откуда же взялась Груня тогда? Стало понятно, что со смертью госпожи Адагуровой никто судьбой Груни, если она была в карете той, интересоваться не станет. Всем всё безразлично. Когда в конце недели к сыну, наконец, смогла дойти мать, то она очень удивилась Груне. Откуда, мол? Он, взяв грех на душу и соврал или нет, предположил, что цыгане украли девчонку далеко отсюда, в других землях. Теперь она для них стала обузой, бросили посреди дороги, авось, кто подберёт. Подобрал Макар. Мать поверила, а он попросил никому пока не говорить о ней, может ещё приедут, передумают и заберут. Всяко бывает. Да, таких случаев много в ту пору было. Крали детей ярких, необычных или уродливых, калек, чтобы они попрошайничали. Истории жизни им жалостливые придумывали. Однажды вечером испёк Макар картошку в печной золе. Сидели они вдвоём за столом при свете коптилки, чистили картофелины, посыпали крупной солью и ели и так хорошо, уютно, даже душевно было, что Груня, вдруг, заговорила. Эта немногословная, разговаривающая на ломаном русском языке финка поведала Макару, что родители её люди были не бедные. Они готовили и продавали масло чухонское, коровье, да сыр. А потом случилась беда. Кто-то по злобе заткнул трубу печную, и ночью вся семья угорела насмерть, а Груня металась в сонном бреду по постели и свалилась на пол, закатилась под кровать. Там, внизу у пола, из-под двери, приток свежего воздуха был, это её и спасло. Соседи взяли девочку к себе, да у них и тесно и своих детей пятеро, всё думали, куда её девать. Госпожа Адагурова, проезжая через селение, в котором жила семья, возвращаясь уже в Россию, каждый год покупала сыр, много сыра и масло. Всем известно — чухонское масло из свежих сливок самое вкусное! А из сметаны да кислого молока, объедение! И твёрдый сыр отца считался лучшим. Госпоже рассказали о трагедии семьи, и она решила взять девочку на воспитание. Так Макар и узнал, каким образом она попала в ту злосчастную карету. * Он ещё раз уверился в том, что никто не будет разыскивать Груню и она может остаться жить здесь. А версии о появлении её в этих местах, они решили придерживаться той, что рассказали матери Макара, про цыган. Когда Груня услышала о гибели Елизаветы Дмитриевны она долго и горько плакала, а выплакавшись, решила остаться жить у Макара и помогать, лишь бы он не передумал и не выгнал прочь. Идти ей было некуда. Так и сказала. Шило в мешке не утаишь, как говорится. Новость о том, что у кузнеца прижилась чухонка, вскоре разнеслась по селу. Метели перестали донимать, дорога устоялась и под любым предлогом в избу Макара принялись наведываться непрошеные гости. За всякой мелочью приходили или просто так. Он был удивлён, не знал, что люди такие любопытные бывают да настырные. Они открыто, нагло и пристально разглядывали Груню. Но ведь и в самом деле, дивно и чудно! Прошло время, и народ угомонился со своим любопытством. Однако иноземку не приняли за свою, и при любом удобном и неудобном случае «подкусывали, подначивали» и её и кузнеца, на скандал выводили. Кузнец не поддавался, а уж Груня, та вообще «непробиваемая» была. Чем взрослее Груня становилась, тем больше интересовалась кузнечным ремеслом. В доме быстро приберёт, еду приготовит и скорее к Макару. Смотрит, примечает всё, интересуется. Ему это любо. Потом стала помогать Макару, придерживать заготовку клещами и разное другое выполнять. Так минуло года два. И вот как-то однажды, позволил Макар и ей самой молотом поработать. Это для Груни было радостью неописуемой. Она мечтала выковать цветок, неторопливо, по лепестку. Долго трудилась. Получилось-таки! Корявенько пока, но начало-то положено. Подойдя к Макару, неожиданно обняла и поцеловала его. Такого раньше между ними не было. Девушку он не трогал, хотя питал к ней нежные чувства, больше, чем просто привязанность. А она, можно сказать, боготворила своего спасителя, любила страстно, жертвенно. И если бы ему что угрожало, то ринулась, не раздумывая, как тигрица на защиту. Надо сказать «вымахала» она заметно, выше Макара, на пол головы, крепкая. А что ж? На свежем воздухе, пища простая, но вкусная, да и жизнь у Груни стала спокойная и радостная, рядом с любимым человеком. Именно в этот вечер, после победы над металлом, сильная девушка Груня сама была повержена, побеждена кузнецом Макаром. Недели две они ходили «шалыми», с затуманенными очами, открыв для себя, что-то новое в жизни. Дверь в кузницу за время любовного безумства ни разу не скрипнула, открываясь. Не до того было. Однако всё когда-нибудь проходит. И вот однажды утром, проснувшись, они пришли к выводу — пора приниматься за работу. Обвенчалась пара тогда, когда выдалась свободная минутка, когда с полей убрали урожай, когда землю прихватывали уже первые морозцы, когда работы было меньше и главное, когда под сердцем Груни шевельнулся первенец. А там пошло-поехало! Один за другим, один за другим, «настрогали» они пятерых ребятишек. И главное первые, двое мальчишек, черноволосые, в отца, а остальные — рыженькие, в Груню. Как так? По этому поводу недоумевали и в Варваровке и сами родители. — Я слыхал,- выдал версию Макар,- кто больше в тот момент любил и желал, на того и похожий будет ребятёнок. — Вот уж глупости,- возмутилась Груня,- я что ж, колода бесчувственная, штоль? Два раза бревно-бревном, а три — горела от желаний, так? — А думаю шестого нужно родить, тогда посмотрим,- хмыкнул шутливо Макар. — Да уж будя, поди. В кузне работать хочется. Так бы всё бросила и побежала бы! Жило семейство дружно. Груня не многословная, скажет, как отрежет. Бабы, Варваринские не такие, они горластые, шумоватые. Орут, визжат, грозят и, конечно, получают от мужиков, а то и сами сцепятся, патлы друг другу рвут. Как-то раз Макар спросил: — А ты помнишь ли, что мать твоя готовила, может сама чего наваришь. Надо признать готовила Груня плохо и невкусно, это по — первости, конечно. Молодая была, да и откуда навык-то. — Рыбы у нас много ели,- призадумавшись, ответила Груня. — Рыбы? Так я поймаю тебе, готовь! Принёс он жене налима. — Вот, знатная рыбка, вари, пеки. Когда он пришёл из кузни голодный, как чёрт, его у входа окутал вкусный рыбный аромат: -Ого! Да у нас ушное нынче, да? Семья дружно расселась по лавкам у стола и Груня наполнила из большого чугуна миску общую. Макар глянул и удивлённо выпучил на жену глаза: — Это что, рыба с молоком что ли? Я такую бурду жрать не буду! Дети, поглядев на отца, тоже отпрянули, положив ложки на стол. — Да ты попробуй, мама моя всегда готовила, все соседи готовили. Хлебни, а потом решай. Что делать? Дети пытливо уставились на отца, будет есть или… Груня отошла от стола и облокотилась о печь в ожидании его решения. Макар подумал-подумал, взял ложку и ломоть хлеба: — Ладно. Одну хлебну, попробую. Похлёбка оказалась очень вкусная! Нежный налим томлёный в неснятом, жирном молоке! — Налетай ребятня,- пригласил Макар,- а то сам всё слопаю. Дружно застучали по краям миски ложки. Груня счастливая стояла и, глядя на своё семейство, улыбалась. Угодила. Бывало, когда Груня прикрикнет на расшалившихся детей в присутствии мужа, тот, не отрываясь от дела только и скажет: — Там вон мётлы на базар в Варваровку завезли, слыхал. Так ты б сходила, выбрала покрепче какую. — Накой? — Так на Лысой горе вскорости шабаш будет, у твоих-то, у рогатеньких. — Ну-у-у,- подозревая подвох, начинала «закипать» Груня. — Полетела бы, послушала чего к чему, может дельное чего знают, как, к примеру, с ребятишками управляться. Тут же, шутейно, получал муж шлепок кухонным полотенцем по спине: — Ох и балагур! А ты кто, коль я чертовка рогатая, а? То-то! Или: — Ты бы Груня сбегала до речки-то. — Накой? — Замочила бы штоль лепёшки на денёк-другой, а то не угрызть, каменные прям. Груня, сердясь выскакивала из избы, отдышаться маленько и уже с улыбкой, успокоенная, возвращалась обратно. И затевая тесто, пекла другие, мягонькие. К тому времени на работу в кузне наёмных не было необходимости приглашать, повзрослели немного старшие сыновья, отец их привлёк к работе, стал учить, да и Груня незаменимая помощница мужу. Частенько мужики сельские, идя мимо, с покоса подначивали, задирали Макара: — Баба, глядим, у табе огромадная. — Так это ж ничего,- спокойно отвечал он,- зимой, что печка, пригреет, а летом мне тенёк от неё. Да и бабы сельские не отставали, каверзы всякие придумывали: — Чавой-та у табе мужик такой тщадушнай да тощий? Такого штоль табе надоть? — Да вы о чём, бабы? Он же у меня весь в коренюшку пошёл! — Оно и видать, настругал ребятёнкав прорву. — Да разве ж это прорва? Только начало! Не убудет с него. Стругает, да пуще прежнего крепчает. А вас-то завидки, поди, берут? Так уж знайте, своим попользоваться-то не дам, — отвечала Груня. — Ой, чаму жа тута завидовать-та? Наши-та простыя. Ясно дело, коль кузня рядом, то мужик твой, поди, кованай, жалезнай, неутомимай в етих делах. Слыхали, ты сама ковать здоровА! Груня не выдерживала этой гнусной перепалки и прежде, чем хлопнув дверью зайти в избу, кидала: — Эх, вы-ы-ы, рохли! Сами-то не куёте, не мелете, размазни! После такой перебранки бабы уходили, зло поджав губы, шепча под нос себе угрозы. Каждому хочется, чтобы за ним последнее слово было. Надо сказать, что частенько Макар шутейно воспитывал Груню, отучал от вредных пристрастий: — Надо пойти вожжи взять,- в раздумье будто, говорил Макар. — Накой? — Тебя, глупую бабу, лупцевать стану! — С какого ж перепугу? — А пошто ты вершки, сливки с махоток лижешь, а? — Сладенькие, вкусные! — Ты может тоже для меня вкусная, я ж тебя не лижу? Как-то на рынке, у коновязи, мужики курили и спросили Макара: — Баба твоя послушная, тихая, глядим. Поделися с нами, чем ты её воспитал? — Кочергой,- хитро улыбаясь в усы, серьёзно ответил Макар. — Бока ей обламываешь, штоль? — Чего-то сразу, бока. Командую ей: «Так, взяла кочергу, встала к печи и помешивай угли, помешивай, разбивай головёшки, загребай в сторону.» Угли обратятся в золу, а баба придёт к уму. Успокою враз — прожарится маленько и охолонёт чуток. Вот так-то мужики. И уходил прочь, оставив мужиков, тугодумов, в полном недоумении. В шутку ли Макар это сказал, иль всерьёз. Как-то спросили Макара мужики ядовито, с еле скрываемой злобой: — У твоей-та, чухонки, все мозги на местах? Дурная она с виду, глупАя! — У моей-то, православной христианки, с которой мы и в церкви венчаны, всё на месте. А вы чего интересуетесь-то? — Да с виду, будто не дал ей бог умку. — Ошибаетесь мужики,- сдерживая себя, терпеливо говорил Макар,- это только с виду. Вы вон, с виду, горемыки неказистые, рвань, голь перекатная, пьянь подворотная, так кажется. А глянь на вас на ниве, когда за плугом идёте, на вырубке, на покосе, на путине, да чего там! Дай вам сабельку иль ружьё, да отправь на войну за Отечество! Вернётесь — грудь в крестах! Ничего не скажешь, геройские мужики! Вот и выходит — гляди глубже! Не всё верно, что кажется. Не спешите решение о человеке принимать, надо подумать сперва. То-то! Так дядь Паш? Правильно говорю?- спрашивал Макар ветерана русско-турецкой войны, страдающего от ран, хилого мужичонку. Ты ж у нас герой? — Ага,- поджимал губы и теребил бороду дядя Паша,- гярой, тока с дырой. Левым боком хожу свищу, а хочу шкворчу, а пожелаю — попискиваю,- обречённо заметил мужик,- так мене сквозонул турок пулькою на хронте-та. — О, Пашка,- подначивали мужики,- ступай вон к Макарке, он табе пробочку отольёть, заткнёшь тады, дырку-та. Макар отправлялся восвояси, а мужиков начинал разбирать стыд, что обиду нанесли кузнецу, бабу его словесами задели, и горделивость за себя разбирала: — Вот мы какие, на само-то деле, гярои, тудыть твою! Встретились на покосе Макару как-то братья. Хмуро, из-под бровей поглядели на него и надумали съязвить: — Ну чё, братуха, чем бабу свою кормишь? Пышная больно, раскоровела,- выдал, гордясь своей шуткой, один. — Да он, поди, калачами, да мясой кормить её,- вставил другой, а народ с косами да граблями подвинулся поближе, рассчитывая на хохму. Макар обиду показывать не стал, хотя кулаки «чесались» вмазать трепачам: — Ну, вы и загнули, ребята! Откуда у нас мясо, да те же калачи? Юшка да тюря квасная, кисель гороховый да горбушка ржаная. Я признаюсь по совести вам и то, только потому, что вы мои братья, другим не сказал бы, много чести. Народ ещё плотнее приблизился прислушиваясь к задиристому разговору братьев. — Ну? Макар понизил голос и заговорчески оглядевшись, выдал: — Она у меня тряпками набита, братцы мои! — Чаво-о-о! Чаво буробишь-та! — Ага, наберу тряпья, рванья и набиваю в неё, тискаю и утрамбовываю! На глазах пухнет прям,- и громко добавил, — да только куда моей до ваших кадушек? Вы своих, поди, катом катите, а уж мне, бедному, приходится на коляске рессорной везти, да и то боюсь растрясти, тряпьё-то! Народ так и грохнул хохотом, наверное зверьё в ближайшем лесу распугал.
А братьям-то, не до смеха! — Лихо их Макарка отбрил,- хохотал народ,- пущай на своих кочерыжек глянуть. Их хоть поставь, хоть положь! *** Незаметно подошёл и тысяча девятьсот четырнадцатый год. Война. Она принесла всем столько бед. Как-то Макар вечером грустно пошутил: — Ну, что же Груня тут поделаешь, на войну, гляди, вскорости отправлюсь. Ты уж тут держись, за что схватишься, только за чужие портки не хватайся. Гляди у меня! Не балуй, поди, за главного кузнеца оставляю. Не возгордись! Жена, отхлебнув чай, спокойно попеняла: — Вот ты ж дурень у меня, Макарушка! Накой мне чужие портки? Да и кто тебя призовёт, устарел, таких не берут, толку нету. Да и тут, полагаю, много будет у нас забот, все встанем к горну. Ковать нам, не перековать! Так оно и вышло. Военные заказы пошли для конной упряжи, те же подковы, бывало и на холодное оружие, а рук-то не хватало. Забылись уж приятные душе кузнечные заказы. Пошли подрезы на ободья колёс для телег, бричек. Даже лемехи для плугов, серпы, вилы, скрябки да мотыги, топоры да колуны большою стали редкостью. Не до того. На фронте, конечно вовсю трудились полевые кузни, однако основную работу выполняли кузнецы в тылу. А тут, в семье Гринёвых, беда приключилась. Утонул весною, в половодье, средний сын. Вздумал на льдине кататься, настырный малый был, самовольный, да родителям-то не легче. Удаль свою, ребячество хотел показать детворе, а льдина возьми да перевернись, так и накрыла с головушкой. На следующий год, после того, как схоронили Макар с Грунею сыночка, глотошная зараза бродила по селу, ребятишек «косила». Унесла двух младших девочек. Груня вся лицом прочернела от горя. Ни ела, ни пила, а била и била по наковальне, искры из-под молота в разные стороны снопами летели. Старалась унять боль душевную, из кузни не выходила. Макар смотрел на жену и в ужас приходил. Под глазами, на пол лица круги тёмные, рот плотно сжат, губы ссохлись. В отблесках огня горна, рыжие волосы, не прибранные как обычно, развеваются вокруг бледного, безумного лица жены. А она молотит и молотит, всё искры высекает. Он не беспокоил, не останавливал, надо беде перегореть в душе, вылиться на наковальню, чтобы можно было размозжить её, беду ту, в прах. Не могла Груня голосить и причитать, как другие бабы. Так, по своему, горе своё переживала. Сам Макар стал молчуном, слова из него не вытянешь, ушёл в себя. Как-то заглянула баба одна из Варваровки. Шла она от родни из соседней деревушки, притомилась. Груня усадила её за стол, поделилась едой, проявила гостеприимство. Та и рассказала, что бабы к старцу-колдуну ходили о своём узнать, да заодно и поспрашивали, ради интереса, почему у кузнеца только рыжие померли дети? Он пошептал, поворожил да и говорит, мол, двое старших детей чернявые, точно чугун, а трое — точно медь, рыжие. Медь она мягче, слабее чугуна. Вот и погибли рыжие, слабее оказались, а чернявые, точно литой чугун, крепче. Тут уж не выдержала Груня: — Наш народ северный, стойкий да крепкий. Подумаешь, рыжие! А вы там плетёте, что ни попадя. Из интере-е-е-су они, главное! И погнала, «поганым веником» гостью — сплетницу вон из избы. Слушать всё это было непереносимо. Вместе с войной пришла и рутина. Работа тяжёлая, нужная и необходимая. Да и жить как-то надо. *** Основная мысль повествования не о переменах в стране, которые, кстати сказать, пошли чередой — войны, мировая да гражданская, смуты, революции, репрессии. Это все мы знаем из истории. Речь здесь об удивительной судьбе женщины, о преданности, любви и верности двух людей друг другу и о их жизни в те времена, о которых, как не крути, а упоминать придётся. Семью перемены тоже, ой как коснулись. Сыновья всё что-то жались по углам, перешёптывались и однажды выдали родителям, мол, подадимся мы в Петроград. Там жизнь кипит, бьёт ключом, а здесь что? То же, да одно и то же. Парни приезжали, так с собою звали, много чего рассказывали. Захотелось сыновьям новизны и это понятно конечно. Мать так и рухнула на лавку: — Куда? Зачем? Сгинете там! Перемелет вас колесо столичное и выплюнет. Скольким жизни сгубил город! Сыночки, милые, одумайтесь,- Груня тихо плакала, а Макар приобняв её за плечи, утешал. С сыновьями он, конечно, поговорил и не раз. Вроде все убеждения исчерпал и наконец, сдался, доводы иссякли. Старшему вот-вот восемнадцать будет, другой вослед, погодки они. Может и правда, пусть пробуют жизнь «на зуб», сам-то Макар в четырнадцать стал самостоятельным. Ничего, не сгинул же. Так и получилось, уехали дети, пообещав матери быть осторожными и никуда «не встревать». Ага! Легко сказать — не встревать. В те бурные, тревожные времена оставаться в стороне от событий не получалось. Конечно, и их подхватил поток всеобщего настроения, негодования и восторга, вверг в революционные события, прокатился по братьям катком демонстраций, арестов и митингов. Часто, после работы в кузне, усталые и разогретые огнём горна, Макар и Груня выходили и садились на пригорок. Вдыхали свежий воздух, смотрели вдаль, на закат солнца. — Вот так и мы, когда-нибудь с тобою закатимся, родненькая моя,- тихо проговорил Макар, ласково погладив жену по плечу, — только уж безвозвратно,- его частенько стали посещать такие, гнетущие душу, мысли. — Конечно, мы ж не солнышки,- пытаясь сменить настроение мужу, грустно улыбалась Груня,- я думаю, ещё небо-то покоптим, кузнечным дымком. *** Елена Чистякова Шматко Продолжение следует
Рыжая Груня Окончание Было Макару около пятидесяти лет, когда он серьёзно занемог. Как-то неожиданно, может быть продуло, просквозило или распаренный вышел из кузни, стал он кашлять. Сначала изредка, потом чаще, с надрывом. Кашель «бил» ночи напролёт. Макар похудел, осунулся. Груня сама, как могла, лечила мужа и лекаря приглашала, да не одного. О работе речи уже не шло, лежал Макар Гринёв на лежанке протопленной печи и кашлял уже с кровью. Чтобы были деньги на доктора, Груня брала мелкие заказы, старалась помочь, вылечить Макара, а он таял как восковая свеча, прямо на глазах. Скоротечная чахотка. Вечером, сидя у постели мужа, Груня пела песни ему на непонятном языке. Видимо это колыбельные, финские, которые у Груни в памяти остались с детства. В такие моменты сильная, волевая женщина становилась нежной мягкой, голос её журчал, обволакивал любовью и заботой. Конечно, эти песни пела она и малым своим деткам, да Макар не слышал тогда, всё время проводя в кузне, семью нужно было кормить. — Золотце ты моё,- гладя её по руке, тихо, еле шелестел губами, Макар. — Ты, Макарушка держись, давай. Не бросай меня, не оставляй, я без тебя погибну,- стараясь быть убедительней, просила Груня,- знай, я за тобой пойду. — Я держусь,- тихо произнёс Макар,- сколько сил есть. Этой ночью его не стало. Когда выносили тело кузнеца из избы, проводить в последний путь пришли из Варваровки сельчане. Макара уважали, он никому в просьбе ни разу не отказал, жаль было человека. За гробом вышла и Груня из избы, ропот прошёл по толпе. Не смотря на осеннюю стылость, её непослушные, теперь будто подбелённые, рыжие волосы, морскими водорослями развевались на ветру, старый салоп болтался, как на колу, высокая, стройная фигура, словно присела, съёжилась, спина сгорбилась. Её сразу даже не признали. Кто это? На бледном лице крепко сжаты губы. Ей не было в ту пору и сорока лет. Так горе иссушило, так потеря обессилила. Всю дорогу до кладбища она молча шла, не проронив слезинки. Бабы, было завыли, запричитали, как водится, но взглянув на вдову, подумали: — А нам оно надоть? Идёть, молчить, непокрымшись, бесчувственная колчушка!- и замолкли. Так, в полной тишине и шли до могилы, только слышалось шарканье шагов, неловкое, от этой непривычной, какой-то напряжённой обстановки, покашливание и тихий шёпот недоумения и осуждение. А Груне было всё равно, она погрузилась в своё и только своё, горе. Когда батюшка отчитал панихиду по усопшему, холмик был насыпан, Груня поклонилась людям с благодарностью за уважение и, развязав носовой платочек, передала одному из хоронивших деньги, сказала: — Помяните люди новопреставленного Макара, по-христиански. Этим все оказались довольны, всё же не забыла и то ладно. Оставшись одна на сельском кладбище, бедная женщина рухнула на свежую могилку, принялась рыдать и по-звериному выть. Сложив ладони воронкою, она кричала, прильнув к земле, будто надеялась, что Макар её услышит: — Ма-ка-руш-ка! Я ско-ро при-ду к те-бе! Жди ме-ня! Крест ску-ю и при-ду! Так она лежала и рыдала и кричала до той поры, пока от натуги и холода не пропал голос. Поднявшись, раскачиваясь, будто пьяная, вымазанная в земле, с безумными глазами, побрела Груня в сторону кузни и избы, в которой теперь горько, пусто и одиноко. А кто не ушёл далеко в тот день от кладбища, потом рассказывали всем: — Ох, братцы мои! По сю пору волосья на голове дыбом стоять. Как жа она выла! Как выла! Будта волчица, право слово! Поди всех мертвяков прогнала с могилок. Голосила, мол, жди, в скорости приду к табе! Так рази ж можно. Молодая ж баба совсем, убиваица жить не хочить. Народ, зажимая себе рот ладонями от жалости и страха, млел, слыша такое, не зная, что и сказал. Ужас! На следующий день, Груня решительно, превозмогая боль во всём теле, поднялась. Надев длинную старую юбку, рубаху — косоворотку Макара, скрутив жгутом платок положила по лбу, завязав сзади, закрепив тем самым волосы, чтобы не рассыпались. Сунула ноги в обрезанные сапоги и направилась в кузницу. Там надела кожаный фартук мужа, его рукавицы и приступила к задуманному. Крест на могилу Макарушки она, закрыв глаз, видела будто наяву, во всей красе. На этом кресте Груня мысленно изобразила всё, что по её мнению и воображению, должно было быть. Всю их жизнь. Балтийские чайки и рыба, это напоминание лично о ней. Ромашки и колокольчики – цветы, которые он любил и ей дарил. Голубь с голубкою, это они сами. Две птички и три маленьких ангелочка, это сыночки и погибшие младшенькие детки. Вычурные узоры, дивный орнамент, который делал бы крест необыкновенно лёгким, резным, воздушным. А по низу, у самого пьедестала — кони с развевающимися гривами, храпящие, с поднятыми вверх, будто в полёте, передними копытами. Вся жизнь Макара это полёт. Груня взялась за работу с тем упорством, тем насилием над собой, надорванной горем, как человек решивший завершить свой жизненный путь этим трудом. Зачем ей силы? Ей бы только хватило на крест и ладно. Зачем ей здоровье? Оно никому уже не нужно. Ни ей самой, ни сыновьям, которым даже не знала, куда сообщить о смерти отца. Она больше не следила за собой, к чему? Ей самой и так ладно. Как-то заглянул в кузню дедок один, услышал звон и стук молотка. Глянул он на постаревшую, поседевшую Груню, покачал головою: — Ты пошто девка так сабе запустила? Вона бялёсая вся. — В одной шерсти и собака не проживёт,- хрипло, из-за долгого молчания, ответила вяло Груня. — Соберися давай, помойси, прибирися. Ишь ты! Макарке не к душе ба было,- он, сердито хлопнув дверью, вышел. А вскоре здоровье её дало сбой, подвело, и она слегла недомогая. Слегла и уснула. Проспала двое суток. Несколько раз просыпалась, пила воду, подбрасывала в топку печи дрова и опять проваливалась в беспокойный, тяжёлый сон. Очнувшись, почувствовала себя бодрее, отдохнувшей. — Нет, — решительно приказала себе Груня,- Верно дед сказал, так негоже. Надо не позволить себе обессилить, быть зависимой от чьей-то помощи. Да и дверь в дом на отшибе, никто не откроет, если окончательно слягу. А лежать и ждать смерти, этого не должно быть! У меня есть дело. Мне нужно дождаться сыновей и выковать крест, потом установить его, а уж там, там видно будет. Так она заставила себя поесть, помыться, одеться в чистое. — Совсем другое дело, полегчало, будто сто пудов с плеч сбросила,- похвалила она себя,- молодец Груня. Каждое утро она шла в кузню. Там приступала к работе над обязательным, как и Макар делал, а уж потом, перекусив, бралась за своё творчество. Макара не хватало, ой как не хватало его советов, поддержки, опыта. Мало по малу, небольшими элементами происходило рождение её шедевра. Ей подмогою служила любовь к мужу, желание увековечить память о нём. Приезжал старший сын, был точно громом поражён, узнав о смерти отца. Он немного помог матери, заготовил топливо для печи на зиму. Оставив адрес, куда можно написать им с братом, так как теперь они снимали уголок и работали на заводе кузнецами, уехал обратно. Отцова наука пригодилась. Груня продолжила трудиться над задуманным. Медленно, но верно птицы, ангелы, рыбы рождались, выходили из-под её рук. Часто, по нескольку раз переделывала тот или иной элемент, добиваясь совершенства. Не заметила, как наступила весна, промчалось лето, только через год, ближе к годовщине смерти, работа по созданию креста на могилу любимого мужа была завершена. Посмотрела Груня и себе не поверила: — Неужели я смогла, сдюжила? Она написала сыновьям просьбу о том, что необходимо приехать. Написала, ничего при этом не объясняя. Ждать пришлось почти месяц. Сыновья приехали, когда землю начал сковывать морозец. После встречи и объятий, последовали слова с неловкими извинениями, мол, жизнь закрутила, работа, да и митинги, собрания, демонстрации. Сыновья оказались в авангарде, в гуще революционных событий, всё остальное, личное, отошло на второй план. Они жили своей захватившей их, жизнью. — Пойдёмте, что-то покажу,- позвала их в кузню Груня. Вошли парни и остановились словно заворожённые: — Это кто ковал? Сама? Не может быть! Крест в человеческий рост, да ещё и на пьедестал встанет, необычный и необыкновенно красивый, вычурный, словно вывязанный. Сыновья разглядывали с восхищением и интересом: — Да тут вся ваша с отцом жизнь! Диво просто,- приобнял её старший сын. — Кажется, не уступает в мастерстве и отцовым работам,- покачал головою, удивляясь, младший. — Я бы вас не беспокоила, да больно тяжёл, сама не справлюсь, пробовала, так он меня чуть не раздавил, крест этот. Земля скоро совсем смёрзнется, — будто извиняясь, вздохнула Груня,- ходила к вашим дядькам в село, просила помочь, так они меня прогнали, сама, говорят, справляйся как-нибудь. — Да что ты, что ты, мам! Конечно, завтра и установим. Заступы покрепче возьмём, лошадь, телегу и справимся. В эту ночь Груня уснула в счастье и блаженстве. Много ли ей надо? Сыночки вот они, рядом, работа многотрудная закончена, почти. На следующее утро, наняв у мужиков в Варваровке телегу с лошадью, за умеренную плату, загрузили тяжёлый крест да необходимый инструмент сыновья и вместе с матерью отправились на погост. Там его установили, закрепили, и основание обложили валунами. Надо сказать, что на сельском кладбище кроме деревянных крестов и старинных голбцов, было только три-четыре железных, старых уже, покосившихся, да памятников несколько, выложенных из кирпича, да часовенка в углу, возле оградки. Кованый крест, который выковала Груня в память о любимом муже, был единственным в своём роде. Он поражал воображение людское своим величием и красотой исполнения. Народ, под любым предлогом, будто и не специально совсем, потянулся на погост, вроде своих навестить, но подолгу простаивали у могилы кузнеца Макара Гринёва, разглядывая и дивясь на работу Груни. Сыновья её уехали обратно в столицу, когда вновь будут у матери, даже не обещались. Как-нибудь, при удобном случае, наверное или при какой оказии. Вот тут, уже наступившей зимою, на бедную женщину навалилось одиночество и жуткая тоска, даже отчаяние! Одна, совсем одна, как перст! Словом перекинутся не с кем. Да и раньше-то немногословною была всегда, да и жили они на отшибе, особнячком. Вся её судьба была связана с одним человеком — Макаром да с детьми. Что же у неё осталось? Да ничего! С гибелью детей, отъездом сыновей, с уходом мужа, ушла жизнь и из Груни. Сидя возле оконца, глядя на заснеженные меловые горы вдали, слушая завывание ветра, она вспоминала детство в родительском доме, жизнь с Макаром, рождение детишек и работу в кузне. — Макарушка, родной мой, я хочу к тебе, поговорить, плохо мне тут одной,- Груня вдруг засобиралась, засуетилась, накинула шерстяную шаль и торопливо сунула ноги в валенки. Она часто ходила на могилу мужа, сидела на холмике, тихо разговаривала, будто с ним. Какой-то внутренний голос предостерёг Груню: — Не ходи! Завьюжило, ветер поднялся! — Мне надо, пару слов ему сказать, на крест ещё раз глянуть, я не долго. Только взгляну и назад,- кому-то, внутри себя, сказала тихо Груня и, выйдя, заперла на замок избу. Она шла, поспешала наперекор ветру, в свисте которого ей слышался будто голос Макара: — Гру-у-у-ня, Гру-у-уня! Гру-у-у-нюшка-а-а,- звал, гудел голос. — Иду, иду, иду, миленький,- бормотала она, захлёбываясь, ловя ртом студёные снежинки, пролезая, утопая ногами в перемётах, перешагивая с трудом снежные гребни. Зимнее утро было тихим и морозным. Метель к полуночи улеглась, морозец прижал и вроде не очень-то сильно, но ощутимо пощипывал лица людей, шедших на кладбище копать могилу. Не повезло мужикам, земля тяжёлая, мёрзлая. — И вот же угораздило помереть, времечко выбрал,- кажется, думал каждый о вновь почившем. Гуськом, друг за другом проторяя тропинку, шли мужики и один вдруг громко сказал: — Глядитя! Крест на могилке кузнеца, так прям и сияить, горить! Новай! Действительно, в первых лучах восходящего зимнего солнца крест сиял и блестел, издалека был виден. — А што там за бугорок рядом с крестом-та, аль сидить кто? — с тревогой в голосе спросил другой. Разгребая заступами снег у себя под ногами, мужики двинулись, прокладывая путь вперёд. Рядом с крестом, прислонив к нему голову, прильнув и съёжившись, засунув кисти рук в рукава, неподвижно сидела окутанная снегом фигура женщины. Глаза закрыты, лицо белое, спокойное, будто мирно спящее. Из под платка выбилась седовато-рыжая прядка волос посеребрённая инеем.
*** Вот и вся, казалось бы, история о любви, преданности и верности. Однако есть и дополнение, к рассказанному здесь. Минуло четверть века и в годы Второй мировой войны, когда на территории Воронежской области свирепствовали немецкие войска и не только немецкие, а румынские, венгерские, итальянские. Поливали нашу землю нашей же кровушкой. Они жгли жилища, крушили безжалостно всё то, что дорого было и свято для каждого нашего человека, нагрянули они и в Варваровку. Спалили её, а кладбище раскатали танками. С наслаждением, варварски давили надгробия. Как косточки хрустели старые, деревянные кресты под гусеницами, стонали, скрипели и подвизгивали железные могильные кресты, сопротивляясь металлу танковых траков. Кружась на месте, разворачиваясь, пританцовывая, ровняли с землёй память человеческую, чуждую им память, и вдруг произошло невероятное. Один танк, потом другой, обогнули надгробье, моторы заглушили, с удивлением вылезли и подошли к могиле люди. Их, видимо, поразил красотой и необычностью удивительный кованый крест. Танкисты рассматривали его, приглядывались к орнаменту, что-то лопотали на своём гортанном языке, цокали языками. Потом молча развернулись и ушли. Взревели, выпустив дым, моторы танков и убрались восвояси фашисты, не разрушив могилу. Объяснений этому трудно найти, да и искать не надо. Просто факт из истории и всё.
— Мальчик, за тобой дедушка пришел. Папа? Так поздно тебя родил! Как вы жить дальше будете, он же старый! — часто слышал Марк от окружающих.
Белокурый малыш никак не мог понять того, что ему говорят взрослые. Они хорошо живут! У него полно машинок и всяких игрушек. И папа у него самый лучший, никакой он не дедушка. Они с ним кораблики пускают в ручьях. И папа сделал парашютиста, смастерил из мешка парашют, человечка выточил и они долго смеялись, когда он летел с шестого этажа. А еще он у него геологом когда-то был. И знал столько разных историй. Марку то мама читала сказку, то папа долго и интересно говорил перед сном.
Потом Марк научился различать людей. И если они начинали говорить про папу что-то плохое, тут же хмурился и убегал. А однажды посчитал себя за это трусом и стал отвечать взрослым, громко говоря: «Мой папа самый лучший! Ни у кого такого нет!». И старался не смотреть на ухмылки.
Марк появился на свет, когда его отцу, Дмитрию Петровичу исполнилось 60 лет. Совершенно неожиданно, если честно. Но это стало самым счастливым событием для его отца.
Дмитрий Петрович до этого пять лет, как овдовел. Он дружил с моим дядей, работали вместе. Я хорошо помню его жену, хохотушку и затейницу тетю Свету. Она всегда была душой компании, прекрасно готовила, обожала всех детей. Для нас она всегда брала полный пакет конфет и разных игрушек. Баловала. Своих у них не было.
Это потом мне рассказали, что по молодости тетя Света сильно простудилась, что-то там случилось и все. Дядя Дима жену обожал. И если сейчас есть случаи, когда мужчина может с легкостью развестись с женой, если в браке нет детей, то для дяди Димы это было нереальным, невозможным. Он на жену надышаться не мог, обожал ее. И жили они хорошо, много путешествовали.
А потом она заболела. Муж ее купал, кормил, сам готовил, на руках носил, бывало, выйдет во двор, расстелет плед на скамейке, посадит ее и рядом устроится. Птичек кормят, улыбаются. Он всегда держал ее за руку. И вдруг остался один.
Я как-то подслушала разговор. Мой дядя беседовали с тетей на кухне.
— За Димку боюсь, совсем он с ума сходит от тоски. Тут представляешь, захожу в гости, он дверь открывает, а в руках Светин халат. Сказал мне, что его к себе прижимает, вдыхает запах и плачет. И когда спать ложится, рядом с собой кладет. Вещи все ее так и висят в шкафу. Пальто, плащ на вешалке. На туалетном столике духи. Кажется, что Светка жива. У меня такое ощущение было от прихода. Мается он. Как ему помочь? — сокрушался мой дядя.
Так прошло пять лет.
Дмитрий Петрович работал, жил,занимался садом. Вроде бы с виду был все тот же, если не считать того, что похудел и поседел сильно очень, а раньше у него такая черная шевелюра была. Но вот глаза изменились. Печальные, пустые какие-то стали. А раньше просто искрились весельем.
Потом он к родственникам поехал, на юг. И там познакомился с Галей. Нет, это не было попыткой утопить печаль в новой любви. Просто человеку хочется все равно общаться. А Галя по соседству жила. Наверное, она ему очень характером понравилась: добрая, веселая, непоседливая такая, простая. Ей в ту пору 47 лет было. Виноградом его угощала, купаться ходили, когда уехал, переписывались. Галя замужем никогда не была. В свое время жила с мамой, за которой до последнего ухаживала. Когда дома тот, кто болен, тут не до любви и не до романтики.
В общем, переехала она вскоре к дяде Диме. Стали вместе жить. Ему южный климат нравился, но только на пару-тройку месяцев, привык к прохладе. Вот они Галин дом сдавали, а на лето туда перебирались.
Ну а дальше случилось совершенно неожиданное — Галя забеременела и родила! Я дядю Диму увидела с коляской. Таким счастьем светились его глаза! Подошла поближе.
— Вот, Танюша, смотри-ка! Сынок мой, Марк. На кого похож, погляди? На меня? Или на Галю? — умилялся дядя Дима.
— Глаза точно ваши. И нос. И рот. И ушки. А волосы светлые, значит, в Галю, — заулыбалась я.
Малыш был чудо как хорош! Крепкий, с ямочками на щечках, смеющийся. На руки взяла — даже не заплакал, хоть и человек незнакомый. Только дядя Дима помрачнел и добавил:
— Это ты вон, радуешься. Мимо бабок во дворе пройти не могу. Только и слышу в спину: «Старый дурак. Другие внуков нянчат, он ребенка зачем-то заимел». А может, это подарок свыше. Гале-то же почти 50 лет было, когда он родился. Она и не надеялась даже, мы и не думали. Но так его обожаем, слов нет. Квартира у нас большая, дом на юге. Обеспечим мальчонку! — дядя Дима прижал к себе сына.
Марк рос. И если дети во дворе совершенно спокойно относились к тому, что у них мамам и папам по 20, 25, 30, 40 лет, а у Марка папа как их дедушки, то взрослым, видимо, данная тема покоя не давала. Ну вот скажите, зачем приставать к малышу с расспросами? В садике, школе? Дедушка это или папа, кому какое дело? Родили — и хорошо. Почему-то нормально реагируют на мать-алкашку, у которой трое детей в обносках и полуголодные ходят, пока она с очередным кавалером празднует. Зато она молодая, ей 27 лет. А не 65, как дяде Диме сейчас. Стереотипы… К чему они?
К тому же дядя Дима мало того, что на пенсии, у него еще руки золотые. Он в машинах так разбирается! У себя в гараже всегда халтуру найдет, к нему многие ездят. И они очень счастливы. В выходные — в сад, в поход. Пельмени вместе лепят, борщи готовят. Их Марк — спортсмен, умница, отлично учится.
Сейчас ему 10 лет. И если он иной раз слышит слова «дедушка это или папа» научился отвечать так, что больше ему этого вопроса не задают. Мальчик обожает своих родителей и ни за что не даст их в обиду. Они для него самые лучшие и красивые.
Разве из-за возраста надо отказываться от счастья?
Когда их вижу, просто сердце поет — счастливая, дружная семья, где царят любовь и полное взаимопонимание. Отец для Марка к тому же еще и лучший друг. Недавно, на майские праздники всей семьей на сплав ездили.
Дядя Дима у тети Светы мысленно прощения просил. За то, что счастлив теперь. Но думаю, она за него тоже рада там.
Так судьба подарила этому человеку небывалое счастье тогда, когда надежды уже не было…