Потерянная любовь. Автор: Анфиса Савина

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

Поначалу Димке всё не нравилось. Ледяная вода в умывальнике, удобства во дворе, тяжёлый труд и непролазное, чавкающее месиво на дорогах. Но понемногу он привык и начал находить в этом даже некую романтику. На картошку Димка приехал первый раз, впервые выбрался из — под родительской опеки и наконец распробовал дух свободы. Его вместе с ещё тремя студентами поселили на квартиру к весёлому мужику, Гришке. Гришка уже лет пять как овдовел, а сын его служил в армии, поэтому он был рад студентам, они вносили оживление в его не слишком богатую на события жизнь.

Утром было холодно, кусты блестели от росы, а может от ночного дождя. Димка нырял в резиновые сапоги, одевал тёплую куртку и вместе с зевающими и помятыми ото сна товарищами, отправлялся навстречу трудовым будням. По мере того как солнце ползло ввысь по небосводу, росла и Димкина трудоспособность, достигая своего пика к обеду, но именно обед всё и портил. Приготовленная девчатами еда казалась ему самой вкусной в мире, может из — за того, что ели они прямо в поле. Потом уже ничего не хотелось только валяться и глядеть в бездонную голубизну неба.

Вечером силы возвращались чудесным образом, ведь впереди танцы, посиделки и вылазки за ядрёным деревенским самогоном. В один из таких вечеров Димка и познакомился с местной девушкой — Таней. С той встречи всё поменялось, закрывая ночью глаза, он больше не видел приевшиеся за день клубни картофеля. Теперь и во сне и наяву, перед ним стоял образ Тани. Она была не высока и не мала, не пухленькая, но и не худенькая, держалась с достоинством, но без высокомерия. Всё в ней находилось в каком — то чудесном равновесии, овальное личико было совершенно, тёмные волосы мило пушились у висков, две безупречных линии чёрных бровей, словно прорисовал искусный художник, а глаза были невероятные, сияющие, словно через них лился наружу её внутренний свет.

Дима был ошеломлён, изумлён и ошарашен собственными чувствами. Он никак не ожидал встретить в этой глуши такую девушку. Она была чистая и неиспорченная, именно на таких и женятся. Он всегда думал о женитьбе, как о чём — то весьма далёком и даже побаивался этого шага, как и многие мужчины. А теперь ему хотелось поскорее сделать этот шаг, чтобы Таня как можно быстрее стала носить его фамилию, переехала к нему в город и разделила с ним эту жизнь.

Мир виделся ему в розовом цвете: прекрасны были колхозные поля с носившимся над ними ветром, грачи чёрным роем кружившие в небе, начинающие желтеть леса и ледяная вода в стареньком умывальнике. Самым чудесным временем суток был вечер, когда Димка тщательно выбритый и надушенный, отправлялся на свои тайные встречи с Таней. Жившие с ним товарищи посмеивались над ним, пытались узнать имя загадочной дамы, но тот лишь отшучивался. Никто не знал о них, он не без основания опасался, что местные побьют его если прознают про их свидания.

Однажды вечером Дима возвращался домой, сегодня они с Таней обменялись адресами, чтобы переписываться, когда он уедет. А это произойдёт уже через пару дней, потом нужно поговорить с родителями и уже что — то решать с их свадьбой… Гришка сидел во дворе, было темно и только огонёк цигарки давал знать о его присутствии. «Посиди со мной, студент!» — предложил он. Димка плюхнулся рядом, находясь в плену своих сладостных мечтаний. Ему хотелось кричать на весь мир о своей любви. Он был полон чувств и эмоций, они готовы были хлынуть через край и поэтому когда Гришка поинтересовался к кому же ходит каждый вечер его квартирант, Димка открыл ему свой секрет и назвал имя Тани.

Повисла пауза и Диме показалось, что он чувствует на себе колючий взгляд Гришки. Тот тяжело вздохнул и сказал: «Танька Мохова говоришь… Так она порченная!» «Как это порченная? — удивился Димка и холодок пробежал по его спине, — Гулящая что ли?» «Так и есть, гулящая, — подтвердил Гришка, — у нас все про неё знают. Все парни к ней хаживали. Никто замуж её не возьмёт, вот и решила она видать, тебя захомутать. А потом вместе с тобой в город укатить…»

Гришка выкинул свою цигарку и она оранжевой звёздочкой улетела в темноту. А Димка сидел потрясённый услышанным. Выходит Таня вовсе не чистая и неиспорченная, а наоборот. Она оказалась хитрой и подлой интриганкой, а он по своей неопытности угодил в её ловко расставленные сети. Строила из себя невинность и даже не позволила себя поцеловать! На следующий вечер, Димка не пришёл в назначенный час на встречу. Записку с Таниным адресом, он порвал на мелкие клочки и ветер подхватил их и кинул к его ногам, словно это были первые снежинки.

Он вернулся домой, хмурый и похудевший. В душе его надолго поселилась тоска, два письма пришедших от Тани он порвал не читая. Больше она не писала.

Часто некоторые события оказывают на нас гораздо большее влияние, чем нам хотелось бы. Так и Диме хотелось забыть свою мимолётную любовь, но она когтями вцепилась в его сердце и не отпускала. Шли годы он женился, родилась дочь. Но временами нападала какая — то чёрная меланхолия и Танины сияющие глаза всплывали в памяти, как наваждение. А годы шли, семейная жизнь не задалась и он развёлся, дочь повзрослела. Сам он пополнел и некогда густую шевелюру проредили залысины.

Автомобиль прыгал, вздрагивал и гудел попадая в ямы. «И зачем мы здесь поехали? — ворчали друзья, — Зачем тебе непременно приспичило ехать через эту Алексеевку?» Дмитрий и сам не понимал зачем это делает, но оказавшись совсем рядом с этими местами, он не мог ни заехать туда, где пережил свою юношескую драму. Мужики ворчали, они ехали на охоту и им было невдомёк, что руководит их другом.

Автомобиль проревел по главной улице, пронёсся мимо дома Тани. «Зачем я здесь, — думал Дмитрий, — на что надеюсь? Увидеть её вряд ли получится…» На доме Гришки красовалась новая спутниковая тарелка, значит там кто — то живёт. Он вышел из машины и постучал в окно, вскоре показался и сам Гришка. Годы согнули его, выбелили голову, одна лишь цигарка в зубах осталась неизменной. Дима напомнил ему, как много лет назад квартировались у него с другими студентами, а сейчас дескать проезжали мимо, решил навестить.

Гришка прекрасно его помнил, ясность ума не растерялась с годами. Походив вокруг да около, Дима спросил его о Тане. «Танечка прекрасно поживает, — отозвался старик, — двоих внуков мне родила!» «Как так! — возмутился Дмитрий, — Как же ты позволил на такой жениться своему сыну?» «Мой Колька с ней давно встречался, — начал Гришка, — любовь у них была большая, а потом вдруг разлад пошёл, разругались в пух и прах, а тут и армию его забрали. Через годик и вы на картошку приехали, ты как сказал мне, что на Танюху запал, я подумал — хана! Ты весь такой надушенный и модный, увезёшь её к себе и поминай как звали. А таких как она одна на миллион! Я возьми да ляпни, что гулящая она, а ты возьми да поверь! А когда Колька из армии вернулся, всё у них срослось.»

Дмитрий будто врос в землю не в силах шевельнуться и вымолвить хоть слово, он просто смотрел на этого старика лишившего его Тани. Лишившего его любви и семейного счастья. А Гришка лишь смеялся, словно ему удалось провернуть какую — то забавную шутку. Внезапно смех его замер, он нервно покосился куда — то вправо и Дима проследив за его взглядом увидел её. Таня шла по улице всё такая же стройная и грациозная, как и тогда. Только теперь с ней рядом шли два парня, в их походке и манере прямо держать спину явно просматривалось сходство с Таней. Два сына, словно два крыла шли по обе стороны от неё, наперебой что — то говорили и она счастливо смеялась.

«Ну ты давай, поезжай с Богом!»- сказал Гришка и подумав добавил: «Не обижайся, знать не велика была твоя любовь, если ты позволил себя подвинуть как мебель.» Димка послушно поплёлся к машине и подумал: «Похоже она счастлива. Наверное это главное.»

автор Анфиса Савина

Рейтинг
5 из 5 звезд. 2 голосов.
Поделиться с друзьями:

Василий Макарович Шукшин. Осенью

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

ВАСИЛИЙ ШУКШИН «ОСЕНЬЮ»
***
Паромщик Филипп Тюрин дослушал последние известия по радио, поторчал еще за столом, помолчал строго…

— Никак не могут уняться! — сказал он сердито.

— Кого ты опять? — спросила жена Филиппа, высокая старуха с мужскими руками и с мужским басовитым голосом.

— Бомбят! — Филипп кивнул на репродуктор.

— Кого бомбят?

— Вьетнамцев-то.

Старуха не одобряла в муже его увлечение политикой, больше того, это дурацкое увлечение раздражало ее. Бывало, что они всерьез ругались из-за политики, но сейчас старухе не хотелось ругаться — некогда, она собиралась на базар. Филипп, строгий, сосредоточенный, оделся потеплее и пошел к парому. Паромщиком он давно, с войны. Его ранило в голову, в наклон работать — плотничать — он больше не мог, он пошел паромщиком.

Был конец сентября, дуло после дождей, наносило мразь и холод. Под ногами чавкало. Из репродуктора у сельмага звучала физзарядка, ветер трепал обрывки музыки и бодрого московского голоса. Свинячий визг по селу и крик петухов был устойчивей, пронзительней.

Встречные односельчане здоровались с Филиппом кивком головы и поспешали дальше — к сельмагу за хлебом или к автобусу, тоже на базар торопились.

Филипп привык утрами проделывать этот путь — от дома до парома, совершал его бездумно. То есть он думал о чем-нибудь, но никак не о пароме или о том, например, кого он будет переправлять целый день. Тут все понятно. Он сейчас думал, как унять этих американцев с войной. Он удивлялся, но никого не спрашивал: почему их не двинут нашими ракетами? Можно же за пару дней все решить. Филипп смолоду был очень активен. Активно включился в новую жизнь, активничал с колхозами… Не раскулачивал, правда, но спорил и кричал много — убеждал недоверчивых, волновался. Партийцем он тоже не был, как-то об этом ни разу не зашел разговор с ответственными товарищами, но зато ответственные никогда без Филиппа не обходились: он им от души помогал. Он втайне гордился, что без него никак не могут обойтись. Нравилось накануне выборов, например, обсуждать в сельсовете с приезжими товарищами, как лучше провести выборы: кому доставить урну домой, а кто и сам придет, только надо сбегать утром напомнить… А были и такие, что начинали артачиться: «Они мне коня много давали — я просил за дровами?..» Филипп прямо в изумление приходил от таких слов. «Да ты что, Егор, — говорил он мужику, — да рази можно сравнивать?! Вот дак раз! Тут политическое дело, а ты с каким-то конем: спутал телятину с…» И носился по селу, доказывал. И ему тоже доказывали, с ним охотно спорили, не обижались на него, а говорили: «Ты им скажи там…» Филипп чувствовал важность момента, волновался, переживал. «Ну народ! — думал он, весь объятый заботами большого дела. — Обормоты дремучие». С годами активность Филиппа слабела, и тут его в голову-то шваркнуло — не по силам стало активничать и волноваться. Но он по-прежнему все общественные вопросы принимал близко к сердцу, беспокоился.

На реке ветер похаживал добрый. Стегал и толкался… Канаты гудели. Но хоть выглянуло солнышко, и то хорошо.

Филипп сплавал туда-сюда, перевез самых нетерпеливых, дальше пошло легче, без нервов. И Филипп наладился было опять думать про американцев, но тут подъехала свадьба… Такая — нынешняя: на легковых, с лентами, с шарами. В деревне теперь тоже завели такую моду. Подъехали три машины… Свадьба выгрузилась на берегу, шумная, чуть хмельная… весьма и весьма показушная, хвастливая. Хоть и мода — на машинах-то, с лентами-то, — но еще редко, еще не все могли достать машины.

Филипп с интересом смотрел на свадьбу. Людей этих он не знал — нездешние, в гости куда-то едут. Очень выламывался один дядя в шляпе… Похоже, что это он добыл машины. Ему все хотелось, чтоб получился размах, удаль. Заставил баяниста играть на пароме, первый пустился в пляс — покрикивал, дробил ногами, смотрел орлом. Только на него-то и смотреть было неловко, стыдно. Стыдно было жениху с невестой — они трезвее других, совестливее. Уж он кобенился-кобенился, этот дядя в шляпе, никого не заразил своим деланным весельем, устал… Паром переплыл, машины съехали, и свадьба укатила дальше.

А Филипп стал думать про свою жизнь. Вот как у него случилось в молодости с женитьбой. Была в их селе девка Марья Ермилова, красавица, Круглоликая, румяная, приветливая… Загляденье. О такой невесте можно только мечтать на полатях. Филипп очень любил ее, и Марья тоже его любила — дело шло к свадьбе, Но связался Филипп с комсомольцами… И опять же: сам комсомольцем не был, но кричал и ниспровергал все наравне с ними. Нравилось Филиппу, что комсомольцы восстали против стариков сельских, против их засилья. Было такое дело: поднялся весь молодой сознательный народ против церковных браков. Неслыханное творилось… Старики ничего сделать не могут, злятся, хватаются за бичи — хоть бичами, да исправить молокососов, но только хуже толкают их к упорству. Веселое было время. Филипп, конечно, тут как тут: тоже против веньчанья, А Марья — нет, не против: у Марьи мать с отцом крепкие, да и сама она окончательно выпряглась из передовых рядов: хочет венчаться. Филипп очутился в тяжелом положении. Он уговаривал Марью всячески (он говорить был мастер, за это, наверно, и любила его Марья — искусство, редкое на селе), убеждал, сокрушал темноту деревенскую, читал ей статьи разные, фельетоны, зубоскалил с болью в сердце… Марья ни в какую: венчаться, и все. Теперь, оглядываясь на свою жизнь, Филипп знал, что тогда он непоправимо сглупил. Расстались они с Марьей, Филипп не изменился потом, никогда не жалел и теперь не жалеет, что посильно, как мог участвовал в переустройстве жизни, а Марью жалел. Всю жизнь сердце кровью плакало и болело. Не было дня, чтобы он не вспомнил Марью. Попервости было так тяжко, что хотел руки на себя наложить. И с годами боль не ушла. Уже была семья — по правилам гражданского брака — детишки были… А болело и болело по Марье сердце. Жена его, Фекла Кузовникова, когда обнаружила у Филиппа эту его постоянную печаль, возненавидела Филиппа. И эта глубокая тихая ненависть тоже стала жить в ней постоянно. Филипп не ненавидел Феклу, нет… Но вот на войне, например, когда говорили: «Вы защищаете ваших матерей, жен…», Филипп вместо Феклы видел мысленно Марью. И если бы случилось погибнуть, то и погиб бы он с мыслью о Марье. Боль не ушла с годами, но, конечно, не жгла так, как жгла первые женатые годы. Между прочим, он тогда и говорить стал меньше. Активничал по-прежнему, говорил, потому что надо было убеждать людей, но все как будто вылезал из своей большой горькой думы. Задумается-задумается, потом спохватится — и опять вразумлять людей, опять раскрывать им глаза на новое, небывалое. А Марья тогда… Марью тогда увезли из села. Зазнал ее какой-то (не какой-то, Филипп потом с ним много раз встречался) богатый парень из Краюшкина, приехали, сосватали и увезли. Конечно, венчались. Филипп спустя год спросил у Павла, мужа Марьи: «Не совестно было? В церкву-то поперся…» На что Павел сделал вид, что удивился, потом сказал: «А чего мне совестно-то должно быть?» — «Старикам-то поддался». — «Я не поддался, — сказал Павел, — я сам хотел венчаться». — «Вот я и спрашиваю, — растерялся Филипп, — не совестно? Старикам уж простительно, а вы-то?.. Мы же так никогда из темноты не вылезем». На это Павел заматерился. Сказал: «Пошли вы!..» И не стал больше разговаривать. Но что заметил Филипп: при встречах с ним Павел смотрел на него с какой-то затаенной злостью, с болью даже, как если бы хотел что-то понять и никак понять не мог. Дошел слух, что живут они с Марьей неважно, что Марья тоскует, Филиппу этого только не хватало: запил даже от нахлынувшей новой боли, но потом пить бросил и жил так — носил постоянно в себе эту боль-змею, и кусала она его и кусала, но притерпелся.

Такие-то невеселые мысли вызвала к жизни эта свадьба на машинах. С этими мыслями Филипп еще поплавал туда-сюда, подумал, что надо, пожалуй, выпить в обед стакан водки — ветер пронизывал до костей и душа чего-то заскулила. Заныла, прямо затревожилась.

«Раза два еще сплаваю и пойду на обед», — решил Филипп.

Подплывая к чужому берегу (у Филиппа был свой берег, где его родное село, и чужой), он увидел крытую машину и кучку людей около машины. Опытный глаз Филиппа сразу угадал, что это за машина и кого она везет в кузове: покойника. Люди возят покойников одинаково: у парома всегда вылезут из кузова, от гроба, и так как-то стоят и смотрят на реку, и молчат, что сразу все ясно.

«Кого же это? — подумал Филипп, вглядываясь в людей. — Из какой-нибудь деревни, что вверх по реке, потому что не слышно было, чтобы кто-то поблизости помер. Только почему же — откуда-то везут? Не дома, что ли, помер, а домой хоронить везут?»

Когда паром подплыл ближе к берегу, Филипп узнал в одном из стоящих у машины Павла, Марьиного мужа. И вдруг Филипп понял, кого везут… Марью везут. Вспомнил, что в начале лета Марья ехала к дочери в город. Они поговорили с Филиппом, пока плыли. Марья сказала, что у дочери в городе родился ребенок, надо помочь пока. Поговорили тогда хорошо. Марья рассказала, что живут они ничего, хорошо, дети (трое) все пристроились, сама она получает пенсию. Павел тоже получает пенсию, но еще работает, столярничает помаленьку на дому. Скота много не держат, но так-то все есть… Индюшек наладилась держать. Дом вот перебрали в прошлом году: сыновья приезжали, помогли. Филипп тоже рассказал, что тоже все хорошо пока, пенсию тоже получает, здоровьишком пока не жалуется, хотя к погоде голова побаливает. А Марья сказала, что у нее сердце чего-то… Мается сердцем. То ничего-ничего, а то как сожмет, сдавит… Ночью бывает: как заломит-заломит, хоть плачь. И вот, видно, конец Марье… Филипп как узнал Павла, так ахнул про себя. В жар кинуло,

Паром стукнулся о шаткий припоромок (причал). Вдели цепи с парома в кольца припоромка, заклячили ломиками… Крытая машина пробовала уже передними колесами бревна припоромка, бревна хлябали, трещали, скрипели…

Филипп как завороженный стоял у своего весла, смотрел на машину. Господи, господи, Марью везут, Марью… Филиппу полагалось показать шоферу, как ставить на пароме машину, потому что сзади еще заруливали две, но он как прирос к месту, все смотрел на машину, на кузов.

— Где ставить-то?! — крикнул шофер.

— А?

— Где ставить-то?

— Да ставь… — Филипп неопределенно махнул рукой. Все же никак он не мог целиком осознать, что везут мертвую Марью… Мысли вихлялись в голове, не собирались воедино, в скорбный круг. То он вспоминал Марью, как она рассказывала ему вот тут, на пароме, что живут они хорошо… То молодой ее видел, как она… Господи, господи… Марья… Да ты ли это?

Филипп отодрал наконец ноги с места, подошел к Павлу.

Павла жизнь скособочила. Лицо еще свежее, глаза умные, ясные, а осанки никакой. И в глазах умных большая спокойная грусть.

— Что, Павел?.. — спросил Филипп.

Павел мельком глянул на него, не понял вроде, о чем его спросили, опять стал смотреть вниз, в доски парома. Филиппу неловко было еще спрашивать… Он вернулся опять к веслу. А когда шел, то обошел крытую машину с задка кузова, заглянул туда — гроб. И открыто заболело сердце, и мысли собрались воедино: да, Марья.

Поплыли. Филипп машинально водил рулевым веслом и все думал: «Марьюшка, Марья…» Самый дорогой человек плывет с ним последний раз… Все эти тридцать лет, как он паромщиком, он наперечет знал, сколько раз Марья переплывала на пароме. В основном все к детям ездила в город; то они учились там, то устраивались, то когда у них детишки пошли… И вот — нету Марьи.

Паром подвалил к этому берегу. Опять зазвякали цепи, взвыли моторы… Филипп опять стоял у весла и смотрел на крытую машину. Непостижимо… Никогда в своей жизни он не подумал: что, если Марья умрет? Ни разу так не подумал. Вот уж к чему не готов был, к ее смерти. Когда крытая машина стала съезжать с парома, Филипп ощутил нестерпимую боль в груди. Охватило беспокойство: что-то он должен сделать! Ведь увезут сейчас. Совсем. Ведь нельзя же так: проводил глазами, и все. Как же быть? И беспокойство все больше овладевало им, а он не трогался с места, и от этого становилось вовсе не по себе.

«Да проститься же надо было!.. — понял он, когда крытая машина взбиралась уже на взвоз. — Хоть проститься-то!.. Хоть посмотреть-то последний раз. Гроб-то еще не заколочен, посмотреть-то можно же!» И почудилось Филиппу, что эти люди, которые провезли мимо него Марью, что они не должны так сделать — провезти, и все. Ведь если чье это горе, так больше всего — его горе, в гробу-то Марья. Куда же они ее?.. И опрокинулось на Филиппа все не изжитое жизнью, не истребленное временем, незабытое, дорогое до боли… Вся жизнь долгая стояла перед лицом — самое главное, самое нужное, чем он жив был… Он не замечал, что плачет. Смотрел вслед чудовищной машине, где гроб… Машина поднялась на взвоз и уехала в улицу, скрылась. Вот теперь жизнь пойдет как-то иначе: он привык, что на земле есть Марья. Трудно бывало, тяжко — он вспоминал Марью и не знал сиротства. Как же теперь-то будет? Господи, пустота какая, боль какая!


Филипп быстро сошел с парома: последняя машина, только что съехавшая, замешкалась чего-то… Филипп подошел к шоферу.

— Догони-ка крытую… с гробом, — попросил он, залезая в кабину.

— А чего?.. Зачем?

— Надо.

Шофер посмотрел на Филиппа, ничего больше не спросил, поехали, Пока ехали по селу, шофер несколько раз присматривался сбоку к Филиппу.

— Это краюшкинские, что ли? — спросил он, кивнув на крытую машину впереди. Филипп молча кивнул.

— Родня, что ли? — еще спросил шофер.

Филипп ничего на это не сказал. Он опять смотрел во все глаза на крытый кузов. Отсюда виден был гроб посередке кузова… Люди, которые сидели по бокам кузова, вдруг опять показались Филиппу чуждыми — и ему, и этому гробу. С какой стати они-то там? Ведь в гробу Марья.

— Обогнать, что ли? — спросил шофер.

— Обгони… И ссади меня.

Обогнали фургон… Филипп вылез из кабины и поднял руку. И сердце запрыгало, как будто тут сейчас должно что-то случиться такое, что всем, и Филиппу тоже, станет ясно: кто такая ему была Марья. Не знал он, что случится, не знал, какие слова скажет, когда машина с гробом остановится… Так хотелось посмотреть Марью, так это нужно было, важно. Нельзя же, чтобы она так и уехала, ведь и у него тоже жизнь прошла, и тоже никого не будет теперь… Машина остановилась.

Филипп зашел сзади… Взялся за борт руками и полез по железной этой короткой лесенке, которая внизу кузова.

— Павел… — сказал он просительно и сам не узнал своего голоса: так просительно он не собирался говорить. — Дай я попрощаюсь с ней… Открой, хоть гляну.

Павел вдруг резко встал и шагнул к нему… Филипп успел близко увидеть его лицо… Изменившееся лицо, глаза, в которых давеча стояла грусть, теперь они вдруг сделались злые…

— Иди отсюда! — негромко, жестоко сказал Павел. И толкнул Филиппа в грудь.

Филипп не ждал этого, чуть не упал, удержался, вцепившись в кузов. — Иди!.. — закричал Павел, И еще толкнул, и еще — да сильно толкал. Филипп изо всех сил держался за кузов, смотрел на Павла, не узнавал его. И ничего не понимал.

— Э, э, чего вы? — всполошились в кузове. Молодой мужчина, сын наверно, взял Павла за плечи и повлек в кузов. — Что ты? Что с тобой?

— Пусть уходит! — совсем зло говорил Павел. — Пусть он уходит отсюда!.. Я те посмотрю, Приполз… гадина какая. Уходи! Уходи!.. — Павел затопал ногой. Он как будто взбесился с горя.

Филипп слез с кузова. Теперь-то он понимал, что с Павлом. Он тоже зло смотрел снизу на него. И говорил, сам не сознавая, что говорит, но, оказывается, слова эти жили в нем готовые:

— Что, горько?.. Захапал чужое-то, а горько. Радовался тогда?..

— Ты зато много порадовался! — сказал из кузова Павел. — А то я не знаю, как ты радовался!..

— Вот как на чужом-то несчастье свою жизнь строить, — продолжал Филипп, не слушая, что ему говорят из кузова. Важно было успеть сказать свое, очень важно, — Думал, будешь жить припеваючи? Не-ет, так не бывает. Вот я теперь вижу, как тебе все это досталось…

— Много ли ты-то припевал? Ты-то… Сам-то… Самого-то чего в такую дугу согнуло? Если хорошо-то жил — чего же согнулся? От хорошей жизни?

— Радовался тогда? Вот — нарадовался… Побирушка. Ты же побирушка!

— Да что вы?! — рассердился молодой мужчина. — С ума, что ли, сошли!.. Нашли время.

Машина поехала.

Павел еще успел крикнуть из кузова:

— Я побирушка!.. А ты скулил всю жизнь, как пес, за воротами! Не я побирушка-то, а ты!

Филипп медленно пошел назад.

«Марья, — думал он, — эх, Марья, Марья… Вот как ты жизнь-то всем перекосила. Полаялись вот — два дурака… Обои мы с тобой побирушки, Павел, не трепыхайся. Если ты не побирушка, то чего же злишься? Чего бы злиться-то? Отломил смолоду кусок счастья — живи да радуйся. А ты радости-то тоже не знал. Не любила она тебя, вот у тебя горе-то и полезло горлом теперь. Нечего было и хватать тогда. А то приехал — раз, два — увезли!.. Обрадовались».

Горько было Филиппу… Но теперь к горькой горечи этой приметалась еще досада на Марью.

«Тоже хороша: нет подождать — заусилась в Краюшкино! Прямо уж нетерпеж какой-то. Тоже толку-то было… И чего вот теперь?..»

— Теперь уж чего… — сказал себе Филипп окончательно. — Теперь ничего. Надо как-нибудь дожить… Да тоже собираться следом. Ничего теперь не воротишь.

Рейтинг
5 из 5 звезд. 1 голосов.
Поделиться с друзьями:

Подарок колдуна. Автор: Томусяк Оксана

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

Подарок колдуна

Анна поставила на стол чугунок с картошкой, ребятишки тут же уселись на лавку.
— Мам, а по сколько нам картошек сегодня? — Валюша заглянула в чугунок, подхватила ложкой горячую картофелину и стала на нее дуть. Потом положила ее на тарелку братику и разломила пополам.
— Ешьте досыта, я не голодна, — ответила Анна и подала детям «хлебушка» — лепешку из муки, смешанной с клеверной хивой.
Анна набросила на плечи платок, подвязала его на спине крест-на-крест — весеннее тепло в северные края не торопится — и пошла в хлев.
– Сейчас, сейчас , Зорюшка, погоди, — присев на низенькую скамеечку, Анна подставила подойник под корову. — Ничего, мы терпим, и ты терпи. Теперь всем легче будет, и тебе травка свежая, да и мы, Бог даст, не помрем… Мужики, глядишь, вернутся… – голос Анны прервался, она сглотнула подступивший ком.
Ей казалось, все горе выплакано давным-давно. И вот, поди ж ты, война проклятущая кончилась, а слезоньки тут как тут, застилают глаза да просачиваются сквозь губы соленым вкусом. Она провела по лицу шершавой ладонью, стирая свою тоску, и уткнулась головой в теплый коровий бок.
Корова шумно вздыхает, видимо, сочувствуя хозяйке. Руки Анны привычно сжимают соски, струйки молока звонко льются в подойник. А мысли текут, текут – невеселые, привычные. Да и откуда им взяться, другим-то?
…В тридцать восьмом году вышла Анна замуж. Ей тогда еще и девятнадцати не исполнилось. Сирота, родителей своих не помнила, жила у тетки в «наймочках», ребятишек нянчила да по хозяйству помогала. Николай приехал к брату на крестины первенца, да и приметил скромную красавицу. Через месяц увез девку с собой, под Архангельск. Анна мужа немного побаивалась, он казался ей стариком. Но его добрый и спокойный нрав быстро взял свое. Через год у Анны и Николая родилась дочь, Валя, а в мае сорок первого – сынишка, Ванечка. А тут – война… Николай перед уходом на фронт бороду сбрил, коротко остриг курчявую шевелюру, Анна и ахнула, будто первый раз мужа увидела. Совсем молодое лицо, улыбка детская, только глаза потемнели, и взгляд еще строже стал. За два года она привыкнуть к нему успела, а влюбилась по-настоящему только теперь. Он тогда с детьми попрощался, потом обнял ее так, что сердце зашлось. Эх, Коленька, если бы могла, не отпустила бы… В сорок втором еще письмо от него было, а потом… извещение «пропал без вести». За тех, кто убит, хоть пенсию платят. А раз «без вести» – скажи спасибо, что не высылают куда-нибудь.
Корова забеспокоилась, затопталась на месте.
– Зорька! Ужо я тебя! – прикрикнула на нее Анна. – Потерпи, Зорюшка, сейчас, сейчас, хорошая…
А мысли тянутся… За трудодни в колхозе платят крохи, зерна жменю, картохи куст да сена пучок. И на том спасибо, чего уж там, время такое. В колхозе работники – одни бабы, старики да дети, что постарше Валюшки. На свой огород времени не остается, а ребятишек поднимать надо. Без коровенки – смерть голодная… А как сенокос огоревать? Да хоть бы дозволили покосить-то! А то все воровски, по кустам, чтоб не увидел никто!
– Ну вот и все, Зорюшка. Спасибо тебе, кормилица.
В избе хозяйку ждала гостья, Шура Макарова — заведующая фермой, разбитная незамужняя бабенка. «Чего ей понадобилось?» – мелькнуло в голове.
Гостья положила на стол завернутый в тряпицу кирпичик хлеба: «Ребятам твоим гостинец». Поговорив чуток о том о сем, замялась, покосилась на вертевшуюся около Вальку и сказала:
– А ведь у меня к тебе, Андреевна, дело.
Женщины вышли на мост — в низенькую деревянную пристройку, отделявшую жилую часть дома от крыльца.
– Слушай, Андреевна, ты в Коленьге Данилу-колдуна знаешь?
– Слыхала.
– Как бы это тебе сказать-то… Я тебя попрошу, ты уж не откажи…
– Да чего сделать-то?
– Ты завтра сходи к Даниле-то… Я тебе дам бутылку наливки… Так ты…того… попроси его, чтобы он Василия Матвеевича от Марьи отворожил, а ко мне приворожил, – выдохнула гостья необычную просьбу. – Пусть на наливку приворот нашепчет. А уж я тебя не забуду и с кормом для коровы подмогну! На работу завтра не выходи, скажу, что ты с хворью слегла.
Вечером, уложив детей спать, Анна обдумывала поручение. Она понимала, почему именно к ней пришла Шура со своей просьбой: знала, что не любит Анна чесать попусту языком, если и откажется, то смолчит, никому не расскажет. Знала «начальница» и то, что Валечка вот уже полгода хворает на ножки, ей кушать вдоволь надо, а они уже и вкус хлеба забыли. Если бы не Зорька… И хоть не по душе была Шуркина затея, но должна Анна о детях думать.
Василия, сорокалетнего невысокого мужичка, Анна недолюбливала. На фронт уходил вместе с Николаем, а в сорок третьем его комиссовали — немецкая мина оторвала руку по самое плечо. До войны был мужик как мужик, жил как все, жену не обижал, на гармошке играл. Веселый был! А вернулся другой человек, как с цепи сорвался — будто хотел всех баб одной рукой обнять! Ходил от одной к другой, а дома четверо детей, мал мала меньше. Жена Василия, Марья, не на много старше Анны, приветливая и безотказная баба. Валя с Ваней охотно с ее ребятишками знаются. Не повезло Марье с мужиком… Зато живой, какой-никакой, а рядом…
Утром, подоив Зорьку, отвела Анна детей к недальней соседке. До Коленьги, если по прямой, как вороны летают, километров пятнадцать будет. Анна добралась до развилки, там скоротала путь, свернув на тропу, обогнула яр и, когда солнце еще стояло высоко, подошла к дому колдуна.
Данила жил бобылем в избушке на окраине деревни. Про него разное говорили, колдуном называли, ходили к нему за отварами и настойками, чтоб полечиться, или за другой какой надобностью. Анна пришла к нему впервые. Остановилась возле калитки, не решаясь войти.
— Заходи, раз пришла, – услышала она голос за спиной и оглянулась.
Рядом с ней стоял высокий старик — седые, совершенно белые волосы, перехваченые на лбу берестяным ободом, делали его похожим на лесного берендея. Анна робко поздоровалась и прошла за ним в избу. Развязала котомку, чтобы достать бутылку с наливкой, которую дала Шура, но Данила ее остановил:
— А чего же она сама-то не явилась?
— Так это, — замялась Анна, — работает она! Велела передать, что страсть как любит Василия, жить без него не может! Помоги, Данила!
— А чего же не помочь, коль добрый человек пришел?
Старик вышел в сени, вернулся с охапкой сухих трав. Анна молча смотрела, как он расстелил на столе ветхое полотно, не спеша уложил на него пахучие вязки, завернул и протянул ей:
— Отваром дочку пои, и на ноги скоро встанет. Бери, бери! Не робей. А коли заговор сделать на приворот… — Данила замолчал.
Он взял свою трубку и стал не спеша набивать ее махоркой. Анна, не смея снова заговорить, осмотрелась. Под низким потолком висели подвязки сухих растений, широкая полка у стены была часто уставлена склянками с темной жидкостью и берестяными коробушками. Возле беленой печи, за низкой загородкой, жались друг к дружке подросшие цыплята. А в переднем углу, на видном месте, под вышитым рушником стояла потемневшая от времени икона Божьей Матери. Похожую Анна видела у своей тетки. Та держала ее в шкафу, подальше от чужого глаза. Анна вздрогнула, когда Данила сказал:
— Ежели ты, девонька, возьмешь в руки заговоренную бутыль, ляжет на тебя морок, — он затянулся и выпустил густые клубы дыма. — Любовь украсть — дело не хитрое. Только от такой любви горе одно… А мало горя-то по земле ходит? Зачем же его к себе-то кликать?
Анна поднялась, устыдясь за свою просьбу, и за Шурку, и за Василия.
— Тогда я пойду, — она взяла приготовленный для нее сверток. — Спаси Бог, Данила.
— Иди, иди с Богом, — старик пошел вперед, открыл перед ней калитку. — Да поспешай, гость у тебя в доме!
Анна прошла несколько шагов и оглянулась — гость? Но колдун уже скрылся из виду.
Обратный путь всегда короче. Анна шла по пыльной дороге, заходящее солнце вело за собой. «Что Шурке сказать-то? — думала она. — Трудодень потеряла, поручение не выполнила. И Марье теперь стыдно в глаза-то глядеть, чуть было грех на душу не взяла. Спасибо Даниле, уберег…»
Домой добралась затемно. Увидела свет в окнах и обомлела… Ноги вдруг стали ватными, как во сне. Вошла в избу: «Коленька!» Кинулась к мужу, прижалась к нему, будто навеки: «Живой!» Так и застыли. Его руки, его глаза, его голос: «Аннушка, родная моя… Ну что ты, что ты плачешь? Живой я, живой!» Ванюшка вдруг заревел, вцепился в материн подол. Валя цикнула на него: «Не бойся, папка с нами останется».
Счастье Анны отогнало прочь былые тревоги. Муж вернулся, теперь все потихоньку наладится.
Утром, когда Анна развешивала выстиранные вещи мужа, у забора остановилась Шурка:
— Ну что, была в Коленьге?
— Была… — Анна кивнула и расправила мужнину гимнастерку.
— Вижу, праздник у тебя. Ладно. Я потом зайду.
Дни потянулись чередом. Первое время Анна нет-нет да и поглядывала в окошко — придет ли Шурка за «заговоренной» наливкой? А та будто и забыла про нее. Уж не одумалась ли баба? А вскоре Шурка уехала из деревни. Слухи ходили, что заболела она и померла. А через пять лет, в День Победы, Анна поставила на стол ту самую Шуркину наливку, и они с Колей помянули всех, кто с войны не вернулся и кто так и не дождался своего счастья.

© Томусяк Оксана

Рейтинг
5 из 5 звезд. 1 голосов.
Поделиться с друзьями:

Запах хлеба. Автор рассказа: Юрий Павлович Казаков

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

Запах хлеба


Телеграмму получили первого января. Дуся была на кухне, открывать пошел ее муж. С похмелья, в нижней рубахе, он неудержимо зевал, расписываясь и соображая, от кого бы это могло быть еще поздравление. Так, зевая, он и прочел эту короткую скорбную телеграмму о смерти матери Дуси — семидесятилетней старухи в далекой деревне.

«Вот не вовремя!» — с испугом подумал он и позвал жену. Дуся не заплакала, только побледнела слегка, пошла в комнату, поправила скатерть и села. Муж мутно поглядел на недопитые бутылки на столе, налил себе и выпил. Потом подумал, налил Дусе.

— Выпей! — сказал он. — Прямо черт ее знает, до чего башка трещит. Ох–хо–хо… Все там будем. Ты как — поедешь?

Дуся молчала, водя рукой по скатерти, потом выпила, пошла к постели, как слепая, и легла.

— Не знаю, — сказала она минуту спустя.

Муж подошел к Дусе, поглядел на ее круглое тело.

— Ну ладно… Что делать? Что ж будешь делать! — больше он не знал, что сказать, вернулся к столу и опять налил себе. — Царство небесное, все там будем!

Целый день Дуся вяло ходила по квартире. Голова у нее болела, и в гости она не пошла. Она хотела поплакать, но плакать как-то не было охоты, было просто грустно. Мать свою Дуся не видела лет пятнадцать, из деревни уехала и того больше и никогда почти не вспоминала ничего из своей прошлой жизни. А если и вспоминалось, то больше из раннего детства или как провожали ее из клуба домой, когда была девушкой.

Дуся стала перебирать старые карточки и опять не могла заплакать: на всех карточках у матери были чужое напряженное лицо, выпученные глаза и опущенные по швам тяжелые темные руки.

Ночью, лежа в постели, Дуся долго говорила с мужем и сказала под конец:

— Не поеду! Куда ехать? Там теперь холодина… Да и барахло, какое есть, родня растащила уж небось. Там у нас родни хватает. Нет, не поеду!


Прошла зима, и Дуся вовсе позабыла о матери. Муж ее работал хорошо, жили они в свое удовольствие, и Дуся стала еще круглее и красивее.

Но в начале мая Дуся получила письмо от двоюродного племянника Миши. Письмо было написано под диктовку на листке в косую линейку. Миша передавал приветы от многочисленной родни и писал, что дом и вещи бабушкины целы и чтобы Дуся обязательно приехала.

— Поезжай! — сказал муж. — Валяй! Особо не трясись, продай поскорее чего там есть. А то другие попользуются или колхозу все отойдет.

И Дуся поехала. Давно она не ездила, а ехать было порядочно. И она успела как следует насладиться дорогой, со многими поговорила и познакомилась.

Она послала телеграмму, что выезжает, но ее почему-то никто не встретил. Пришлось идти пешком, но и идти было Дусе в удовольствие. Дорога была плотна, накатана, а по сторонам расстилались родные смоленские поля с голубыми перелесками на горизонте.

В свою деревню Дуся пришла часа через три, остановилась на новом мосту через речку и посмотрела. Деревня сильно пообстроилась, расползлась вширь белыми фермами, так что и не узнать было. И Дусе эти перемены как-то не понравились.

Она шла по улице, остро вглядываясь во всех встречных, стараясь угадать, кто это. Но почти никого не узнавала, зато ее многие признавали, останавливали и удивлялись, как она возмужала.

Сестра обрадовалась Дусе, всплакнула и побежала ставить самовар. Дуся стала доставать из сумки гостинцы. Сестра посмотрела на гостинцы, снова заплакала и обняла Дусю. А Миша сидел на лавке и удивлялся, почему они плачут.

Сестры сели пить чай, и Дуся узнала, что многое из вещей разобрали родные. Скотину — поросенка, трех ярочек, козу и кур — взяла себе сестра. Дуся сперва пожалела втайне, но потом забыла, тем более что многое осталось, а главное, остался дом. Напившись чаю и наговорившись, сестры пошли смотреть дом.

Усадьба была распахана, и Дуся удивилась, но сестра сказала, что распахали соседи, чтобы не пропадала земля. А дом показался Дусе совсем не таким большим, каким она его помнила.

Окна были забиты досками, на дверях висел замок. Сестра долго отмыкала его, потом пробовала Дуся, потом опять сестра, и обе успели замучиться, пока открыли.

В доме было темно, свет еле пробивался сквозь доски. Дом отсырел и имел нежилой вид, но пахло хлебом, родным с детства запахом, и у Дуси забилось сердце. Она ходила по горнице, осматривалась, привыкая к сумеркам: потолок был низок, темно–коричнев. Фотографии еще висели на стенах, но икон, кроме одной, нестоящей, уже не было. Не было и вышивок на печи и на сундуках.

Оставшись одна, Дуся открыла сундук — запахло матерью. В сундуке лежали старушечьи темные юбки, сарафаны, вытертый тулупчик. Дуся вытащила все это, посмотрела, потом еще раз обошла дом, заглянула на пустой двор, и ей показалось, что когда-то давно ей все это приснилось и теперь она вернулась в свой сон.

Услышав о распродаже, к Дусе стали приходить соседки. Они тщательно рассматривали, щупали каждую вещь, но Дуся просила дешево, и вещи раскупали быстро.

Главное был дом! Дуся справилась о ценах на дома и удивилась и обрадовалась, как на них поднялась цена. На дом нашлось сразу трое покупателей — двое из этой же и один из соседней деревни. Но Дуся не сразу продала, она все беспокоилась, что от матери остались деньги. Она искала их дня три: выстукивала стены, прощупывала матрацы, лазила в подполье и на чердак, но так ничего и не нашла.

Сговорившись с покупателями о цене, Дуся поехала в райцентр, оформила продажу дома у нотариуса и положила деньги на сберкнижку. Вернувшись, она привезла сестре еще гостинцев и стала собираться в Москву. Вечером сестра ушла на ферму, а Дуся собралась навестить могилу матери. Провожать ее пошел Миша.

Денек было замглился во второй половине, посоловел, но к вечеру тучи разошлись, и только на горизонте, в той стороне, куда шли Дуся и Миша, висела еще гряда пепельно–розовых облаков. Она была так далека и неясна, что казалось, стояла позади солнца.

Река километрах в двух от деревни делала крутую петлю, и в этой петле, на правом высоком берегу, как на полуострове, был погост. Когда-то он был окружен кирпичной стеной, и въезжали через высокие арочные ворота. Но после войны разбитую стену разобрали на постройки, оставив почему-то одни ворота, и тропинки на погост бежали со всех сторон.

Дорогой Дуся расспрашивала Мишу о школе, о трудоднях, о председателе, об урожаях и была ровна и спокойна. Но вот показался старый погост, красно освещенный низким солнцем. По краям его, там, где когда-то была ограда, где росли кусты шиповника, были особенно старые могилы, которые давно потеряли вид могил. А рядом с ними виднелись в кустах свежевыкрашенные ограды с невысокими деревянными обелисками — братские могилы…

Дуся с Мишей миновали ворота, свернули направо, налево — среди распускающихся берез, среди остро пахнущих кустов, и Дуся все бледнела, и рот у нее приоткрывался.

— Вон бабушкина… — сказал Миша, и Дуся увидела осевший холмик, покрытый редкой острой травкой. Сквозь травку виден был суглинок. Небольшой сизый крест, не подправленный с зимы, стоял уже косо.

Дуся совсем побелела, и вдруг будто нож всадили ей под грудь, туда, где сердце. Такая черная тоска ударила ей в душу, так она задохнулась, затряслась, так неистово закричала, упала и поползла к могиле на коленях и так зарыдала неизвестно откуда пришедшими к ней словами, что Миша испугался.

— У–у-у, — низко выла Дуся, упав лицом на могилу, глубоко впустив пальцы во влажную землю. — Матушка моя бесценная… Матушка моя родная, ненаглядная… У–у-у… Ах, и не свидимся же мы с тобой на этом свете никогда, никогда! Как же я без тебя жить-то буду, кто меня приласкает, кто меня успокоит? Матушка, матушка, да что же это ты наделала?

— Тетя Дуся… тетя Дуся, — хныкал от страха Миша и дергал ее за рукав. А когда Дуся, захрипев, стала выгибаться, биться головой о могилу, Миша припустил в деревню.

Через час, уже в глубоких сумерках, к Дусе прибежали из деревни. Она лежала все там же, совсем обеспамятевшая, и не могла уже плакать, не могла ни говорить, ни думать, только стонала сквозь стиснутые зубы. Лицо ее было черно от земли и страшно.

Ее подняли, натерли ей виски, стали успокаивать, уговаривать, повели домой, а она ничего не понимала, глядела на всех огромными распухшими глазами — жизнь казалась ей ночью. Когда ее привели к сестре в дом, она свалилась на кровать — еле дошла — и мгновенно уснула.

На другой день, совсем собравшись уезжать в Москву, она пила напоследок с сестрой чай, была весела и рассказывала, какая прекрасная у них квартира в Москве и какие удобства.

Так она и уехала, веселой и ровной, подарив еще Мише десять рублей. А через две недели дом матери–старухи открыли, вымыли полы, привезли вещи, и стали в нем жить новые люди.

1961
Юрий Казаков

Ю́рий Па́влович Казако́в — русский советский писатель, драматург и сценарист. Один из крупнейших представителей советской новеллистики. Википедия
Родился: 8 августа 1927 г., Москва, СССР
Умер: 29 ноября 1982 г. (55 лет), Москва, СССР
Рейтинг
5 из 5 звезд. 2 голосов.
Поделиться с друзьями: