— Мама! Ну, ты опять! – Нина с отвращением захлопнула крышку унитаза и нажала на кнопку слива. – Неужели так трудно смывать за собой!
Она в ярости вышла из туалета и направилась в комнату матери.
Зоя Петровна сидела на кровати съежившись. Маленькая, хрупкая, почти прозрачная. И когда только она из статной сильной женщины превратилась в такую малышку?
— Ниночка, я опять забыла? Да? – она беспомощно смотрела испуганными глазами на дочь. – Прости, милая, ты же знаешь, я не специально.
— Мама, ну что мне с тобой делать? Ладно я все это вижу, но ведь и Михаил видит, и Ромка
— Прости, прости меня, Ниночка, я буду внимательней, — Зоя Петровна умоляюще смотрела на дочь.
— Да ну, что с тебя возьмешь? – Нина махнула рукой и вышла из комнаты.
Мама стремительно старела. Нина помнила, как не так уж давно Зоя Петровна была вполне самостоятельной, сильной и очень умной женщиной. К ней можно было обратиться за помощью, за советом. Да и просто поболтать с ней было всегда приятно.
Всесторонне эрудированная, с острым умом, Зоя Петровна при этом отличалась удивительно добрым и веселым нравом. И все Нинины подруги с самого детства говорили, что ей очень повезло с мамой.
Ни у кого не было такой замечательной мамы. И всю свою жизнь Нина знала, что у нее есть, на кого опереться, к кому обратиться за поддержкой. А тут вдруг к маме неожиданно подкралась старость. Неприятная, холодная, липкая, плохо пахнущая и туповатая.
Теперь с мамой не поговоришь. Не спросишь у нее совета, не сядешь у ее ног, уткнувшись в колени, не поплачешь, жалуясь на начальника или усталость. Теперь мама сама, как ребенок. Глупый, медлительный ребенок.
Нина вошла в кухню, где за столом сидел муж Михаил и пятнадцатилетний сын Ромка. Они разгадывали какую-то головоломку. И вид их озадаченных и сосредоточенных лиц немного успокоил Нину.
— Мам, — вдруг пробурчал Ромка. – А почему ты в суп мясо так крупно режешь?
— Не знаю, сынок, — растерялась Нина. – А почему ты спрашиваешь? Тебе не нравится?
— Мне нравится… — рассеянно проговорил Ромка, вертя в руках деталь головоломки. – Только бабушка прожевать не может, вытаскивает изо рта и на стол кладет.
— Тебе неприятно, да? – понимающе кивнула Нина и виновато добавила. – Я скажу бабушке, чтобы она так не делала.
— Нет, мне нормально, — продолжал Ромка, разглядывая деталь. – Просто получается, что бабушка плохо питается. А это вредно для здоровья.
— Ааа, — Нина озадаченно смотрела на сына. – Я буду мельче резать.
— Ты лучше фрикадельки делай, — вскинул на нее глаза сын. – Как мне делала, помнишь? Когда у меня зубы выпали, и я жевать не мог. Тебе же бабушка тоже делала, когда ты маленькая была.
— Делала, — кивнула Нина, чувствуя, как краснеет.
— И еще, Нин, — вдруг вступил в разговор муж Михаил. – Ты Зою Петровну не ругай, пожалуйста, за туалет. Мы с Ромкой переживем, не волнуйся. А то ты ее ругаешь, а нам потом неудобно, что она нас стесняется.
— Да, мам, не ругай бабушку, — смотрел на Нину широко раскрытыми глазами Ромка. – А я обещаю, что не буду вас с папой ругать, когда вы старые станете.
— Хорошо, сынок, — Нина, еле сдерживая слезы, вышла из кухни.
Она немного постояла в коридоре, стараясь успокоиться. А потом пошла в комнату матери.
— Мам, — позвала она Зою Петровну, которая сидела на стуле возле окна и смотрела на улицу. – Мама.
— Да, Ниночка, — обернулась Зоя Петровна. – Что-то случилось, родная?
— Мамуль, прости меня, пожалуйста, — Нина подошла к матери и опустилась на пол рядом с ней.
— За что, моя хорошая? – Зоя Петровна положила дочери руку на голову и чуть потрепала волосы.
— За то, что я глупая и грубая, — Нина положила голову матери на колени. – И нетерпимая. И злая.
— Нина, не говори так, — строго сказала Зоя Петровна. – Мне неприятно, когда ты так говоришь про себя. Что это на тебя вдруг нашло?
— Пообещай мне, что ты не умрешь, — попросила вдруг Нина и расплакалась.
— Дочь, ты чего? – гладила Зоя Петровна Нину по голове. – Конечно, не умру. Даже и не собираюсь.
— Мне очень страшно, что тебя не будет. Как же я буду одна?
— Ниночка, я же здесь, с тобой. Ты не одна. Ну, что на тебя нашло то?
Зоя Петровна взяла лицо дочери в руки и беспокойно вглядывалась ей в глаза.
— С Ромой что-то? Или с Мишей?
— Нет, нет, все в порядке, — Нина вытерла слезы и встала. – Ладно, пойду ужин готовить. Суп с фрикадельками будешь?
— Буду, — заулыбалась Зоя Петровна.
Нина вышла из комнаты и отправилась на кухню. На душе у нее скребли кошки.
«И что я кидаюсь на нее, как собака, — думала она. – Даже Ромка замечание сделал. Стыдно то как. Подросток больше понимает, чем взрослая тетка. А ведь сама даже думать боюсь, что со мной будет, когда ее не станет. Не буду больше ругать ее. Вот пусть меня Бог накажет, если еще хоть раз сорвусь!»
СВИДЕЛИСЬ… В новой квартире пахло влажными обоями. Запах был приятен. Он связывался с уверенностью в завтрашнем дне, надёжностью и чувством владения семьюдесятью квадратными метрами жилой площади. Впервые за долгие годы скитания по съёмным квартирам отпустил Толика подспудный страх быть выселенным по прихоти хозяев. Даже многодневная нервотрепка при подготовке к переезду не смогла испортить приподнятого настроения. С обретением квартиры показалось Толику, что он застолбил место на земном шаре и теперь никогда не умрёт. По случаю новоселья Анюта испекла рыбный пирог с яйцом и зелёным лучком. Поставила его на середину стола, за которым собралась семья Титовых: отец, мать да четверо ребятишек. Анюта раскраснелась, хозяйничая; разливала чай, нарезала куски, шутила с детьми. Дети звенели ложками о чашки, размешивая сахар, и с нетерпением поглядывали на поблескивающий коричневой коркой рыбник. Толик смотрел на семью и был счастлив. «Как в детстве у мамы», – неожиданно подумал он и почувствовал, как только что переживаемое счастье затуманилось и потеряло лоск, будто червячок поселился в совершенном яблоке. Начал вспоминать, когда последний раз писал матери. Кажется, в год рождения первенца. Сейчас Алёшке тринадцать. Виделся с матерью сразу после армии, потом уехал за тридевять земель на стройку. С их последнего свидания прошло двадцать четыре года. — Налетай! – задорно призвала Анюта, села на стул и отхлебнула несколько глотков чая. Сынишки зачавкали, озорно переглядываясь и перемигиваясь, захлюпали ртами, втягивая горячий янтарный напиток, и заёрзали на стульях. Оживление за столом немного расслабило Толика, он с благодарностью принял у жены большой кусок пирога и стал неспеша есть. — Анют, а где синяя папка с письмами? — Я ещё три картонных коробки не разобрала. Наверное, в одной из них. — Найди мне её. — Срочно надо или подождёшь? — Срочно. Ребятишки уминали по второму куску, Анюта подливала в чашки, улыбкой откликаясь на весёлый детский гомон. Титовы дружно доели и допили. Первая трапеза в новой квартире оказалась неимоверно вкусной и укрепила ощущение счастья. Спустя час сидел Толик за кухонным столом и просматривал содержимое папки. В ней хранились несколько писем от сослуживцев, штук двадцать армейских фотографий и весточка от мамы. Когда он уходил в армию, матери исполнилось пятьдесят. Она писала ему длинные послания, перечисляя деревенские новости и какие-то мировые сенсации, шутила по-простому, по-бабьему, и неизменно заканчивала своим обычным: «Сыночку Толеньке от мамы Оленьки». Молодого солдата раздражали эти письма, он их прочитывал бегло, рвал на мелкие куски и выбрасывал в урну. Интересней читать письма от девчонок, которые сотнями доставляла армейская почта на имя «самого красивого» или «самого весёлого» солдата. Толик пожалел сейчас о тех уничтоженных письмах. Сердце будто в размерах уменьшилось – до чего неприятное чувство сжало его. Он взял в руки единственное сохранённое письмо матери, оставшееся с давних времён. Развернул. «Здравствуй, дорогой сынок Толик. Дошла до меня весть, что твой отец, от которого ты родился, помер. Уж и не помнишь его, поди. Малой ты был, когда он нас оставил. Так папаня твой и не удосужился сынка увидать, а ведь ты ему кровный. И я тебя уж столько лет не вижу. Не знаю, свидемся ли ещё». А внизу добавлено: «Сыну Толе от мамы Оли». Присказку поменяла, – отметил про себя Титов. — Анют, отпустишь меня? Мать надо навестить. — Как не вовремя! Столько работы в квартире и денег на поездку нет – всё переезд сожрал. — Что, совсем нет? — Нет. Я зарплату получу через две недели, твои отпускные на ремонт квартиры ушли, получка у тебя только через месяц. Едва на еду до моей зарплаты хватит. — Значит, у Симоновых надо в долг брать. — Что ж так приспичило? Столько лет словом не вспоминал и вдруг – «поеду»! А мне одной с четырьмя бойцами по детсадам-школам мотаться и на работу успевать бегать. — Чувство у меня нехорошее, Анют. Отпусти! С детьми попрошу Любу Симонову пособить. Если уж брать в долг, то – по полной. А, Анют? — Да езжай уж, горемыка! – Анюта обняла мужа, прижалась щекой к его щеке, постояла так немного и пошла в комнаты, тешась мыслями об улучшении семейного быта. Дорога заняла три тягучих дня. Толику странно было думать, что он едет домой, к маме. Столько лет не был в этих краях! Добирался сначала поездом, потом автобусом, на попутке и пешком. Он преодолевал последние сотни метров, ведущие к родной избе. Шёл странной походкой – на ватных ногах, часто вздыхал полной грудью, пытаясь уменьшить волнение, и внимательно смотрел окрест. Деревня изменилась. Обветшали и вросли в землю избы. Все постройки были одного цвета – серого. Кое-где ровными грядками зеленели огороды, но в основном – запустенье, безрадостное, вымороченное отчаяньем. С трудом узнал родительский двор, подошёл к выгнутому дугой штакетнику, толкнул калитку, сделал несколько шагов и остановился посреди небольшого подворья. Огляделся, вздохнул ешё раз, прошагал к избе и ступил на порог. Дверь оказалась незапертой. Пересёк сени, торкнул ещё одну дверь и вошёл в сумрак горницы. — Есть кто живой? – спросил тихо. — А как же! Я живая, – раздался голос из чернеющего угла. Глаза Толика скоро привыкли к темноте, и он различил фигуру старушки, примостившуюся на краю кровати. Толик опустил рюкзак на пол и присел на скамью. — Из собеса будете? – спросила мать. — Нет. — Летом привезли чурки и уж месяц, поди, жду, когда кого-нибудь пришлют дров наколоть и в сени перенесть. В прошлом году зима была суровая, еле дотянула, думала, заиндевею в ледяной избе. Эту зиму ожидаем слабую, но без дров и мягкая зима жёстко постелит. — Давайте я вам дров наколю! – вскочил Толик, неожиданно для себя назвав мать на «вы». — Сиди. Успеется. Чай, по другому делу пришёл. Чует моё сердце, что снова про пенсию новость плохую принёс. Мародёрствуют начальники. Зачем у бабки последнее отбирать? Ить той пенсии с гулькин нос. — А на что вы живёте? — Из собеса шефствуют надо мной. Раз в неделю приезжают, хлеба и молока привозят. А когда и крупы с маргарином. Мало, конечно. Да я экономная, тяну до следующего раза. — А чем вы занимаетесь? — Что? — Что делаете? — Сижу. — Нет, я не про то, что вы сейчас делаете. Я про то, чем вы каждый день занимаетесь? — Сижу. Что ещё делать? А ты по какому делу, мил человек? На чьём-то дворе залаяла собака, кудахтнула курица, а с неба донёсся гул летящего над облаками самолёта. — Сын я ваш, Ольга Герасимовна. — Сы-ы-ын? – недоверчиво протянула старушка. — Нету у меня сына. Пропал он. — Как пропал?! Вот он я! Неужто не узнаёте? Посмотрите внимательно. — А мне теперь смотри-не смотри – всё одно. Ослепла я. — Как – ослепли?! — А вот так. Не вижу ничего. В темноте живу. Уж приноровилась, да и экономия опять же – электричество не трачу. Другие копеечку за свет отдают, а у меня копеечек нету. Правильно Господь рассудил: чем государству за электричество задалживать, лучше пусть бабка ослепнет. — Я выйду на минутку? — А чего ж, выходь. Серо, неприглядно и бесприютно выглядело подворье. Подул ветер и охолодил слёзы на щеках взрослого сына. Завыл бы мужик, да постеснялся чувства оголить. Скрипнул зубами, вытер слёзы рукавом, высморкался в сторону и пошёл к сараю. Там увидел гору берёзовых чурок. В сарае отыскал топор, выбрал чурку покрупнее и начал колоть на ней дрова. С работой Толик справился к вечеру. Дрова ровнехонько уложил по обе стороны просторных сеней, взял несколько поленьев и затопил печь. — А кто вам печь растапливает? – так и не решаясь назвать старушку мамой, поинтересовался Толик. — Сама. У меня на пальцах за столько лет короста от ожогов образовалась, так что если суну руку в пламя, то уже не больно. Разогрели еду в кастрюльке, на раскалённые круги печной плиты поставили чайник. Ольга Герасимовна стояла у стола и накладывала в тарелки кашу. Толик окинул взглядом её фигуру и поразился изменениям. Худенькая, седая, беззубая старая женщина небольшого росточка с невидящими глазами, улыбающимся лицом и обожжёнными пальцами была его мамой. Он спинным мозгом ощутил течение времени, а взглядом успел уловить, как начинают блекнуть очертания фигуры матери, истекая в небытие. Толик мотнул головой, прогоняя видение, и спросил: — Я переночую у вас? — А чего ж, ночуй. После ужина отправился Толик в боковую комнатёнку на старый диван. Лампу не стал зажигать, нашарил в потёмках одеяло, лёг не раздеваясь, укрылся по самый подбородок и крепко задумался. Не затем он сюда приехал, чтоб каши отведать. Рассказать бы ей про все его заботы, про то, как гробился на тяжёлых работах – себя не жалел, чтоб лишнюю копейку иметь. Как прежде, чем жениться, денег поднакопил на шикарную свадьбу и на машину – завидным женихом был. Пахал по две-три смены, хватало и на оплату съёмных квартир, и на шубу молодой жене, и на кооператив откладывал. На море семью возил, и не раз. Четверых сыновей родил, и у каждого – своя сберкнижка на образование. Квартиру купил, наконец. Большую, просторную. Не просто так всё далось, ох не просто! Толик долго ворочался с боку на бок, вздыхал, кашлял, потом поднялся рывком и пошёл наощупь в горницу. На фоне светлеющего окошка увидел чёрный силуэт матери, сидящей в своей извечной позе на краю кровати. — Не спите? — Не сплю. Он набрал воздух в лёгкие, чтоб одним махом выложить матери историю своей трудной жизни, как вдруг услышал: — Я ить не знаю, кто ты такой. Помирать не боюся, смерти каждый день жду. Господь не торопится меня забирать, и ты Его не торопи. — Зря вы так. Ничего плохого я вам не сделаю… Как мне доказать, что я ваш сын? — Зачем доказывать? Сыновья – они о родителях пекутся, так же, как родители о них когда-то пеклись. Я своего до самой армии пестовала. В девятнадцать призвали его. Пока был в армии, письма писала, думами была с ним. А после армии приехал на два дня, и с тех пор не видела его. Знаю, что сынок у него родился. — Теперь уже четверо. — Воон как! А ты откуда знаешь? — Ольга Герасимовна, я, я – сын ваш. Помните, когда мне пять лет исполнилось, вы щенка подарили? Я его вечером с собой в постель брал, а вы ругались. — Нет, не помню. — А вот шрам на локте. Потрогайте! Вы обед готовили, а я под руками вертелся и нечаянно прислонился к раскалённой кочерге. Вы мне несколько дней маслом подсолнечным ожог смазывали. — Не помню. — А друга моего Ваську Петренко помните? Он тоже безотцовщиной был. С матерью его, правда, вы не ладили. — Не помню, мил человек. — Да как же так! Я и лицом на вас похож. Я – сын ваш, а вы – мать моя. У старушки дрогнули веки. Толик не видел этого – темнота надёжно скрывала выражение лица матери. — Однажды я влюбился. Мне было четырнадцать, а ей двенадцать. Я привёл «невесту» домой и сказал, что теперь она будет жить с нами. Вы прогнали «невесту» и отлупили меня. Помните?… Неужели ничего не помните? Как же так – забыть такое!… Я заберу вас к себе. — Нет, мил человек, мне здесь привычнее. Я хоть и слепа, но каждый уголок знаю, каждую стеночку. Ты иди спать, не тревожься. Утром поедешь. Толик проснулся с больной головой. Не думал, что так повидается с матерью. Ожидал чуть ли не праздничной суеты, слёз радости, ахов и охов. А оно, вишь, как получилось. Не признала мать сына своего. Ехал сюда с тяжёлым сердцем, а уезжает с глыбой на душе. Что-то подсказывало ему: повиниться надо перед матерью, но не чувствовал сын вины своей перед нею, значит, и каяться было не в чем. От чая, предложенного матерью, отказался. Закинул рюкзак на плечо, подошёл к ней, не решаясь обнять на прощанье. Всматривался в морщинистое лицо и чувствовал, как слёзы наворачиваются на глаза. — Поехал я. — Доброго пути. Ступил на подворье, оглянулся. В окне увидел мать. Лицо её казалось печальным. Отворил калитку и зашагал широким шагом по улице в сторону околицы. Чем дальше уходил от деревни, тем легче становилось. Чикнул воображаемым ножом, отрезал широкий ломоть жизненного хлеба, бросил его на дорогу и сразу же успокоился. «У каждого своя судьба. А мне семью поднимать надо», – сказал сам себе Толик и зашагал ещё быстрее, мысленно отправляясь туда, где был его дом, жена и дети. Ольга Герасимовна долго сидела на своём посту у окна. Ни разу не шелохнулась. Наконец, произнесла: — Вот и свиделись, сынок. Успел-таки….
Не раз я видел их в парке, около нашего дома. Он и она, им лет семьдесят. Но шли они всегда как молодые, держась за руки. Всегда о чем-то болтали. И всегда улыбались или смеялись. Да, я ими любовался. Думал: счастливые люди, прожили целую жизнь, а им по-прежнему интересно вдвоем.
А потом мы познакомились, возле пруда, где они катались на лодке в жаркий июльский день. Я помог ей выйти, подал руку. Хотя ее муж чуть обиделся: «Ну что вы, я сам! Аня доверяет только мне».
Мы поболтали о чепухе, какая рыба водится в пруду и какие забавные белочки в нашем парке. Разошлись.
А в следующую нашу встречу Анна Витальевна и Юрий Петрович вдруг пригласили меня в гости. «Приходите, – говорят. – Без церемоний!»
Я пришел, мы живем неподалеку друг от друга.
Двухкомнатная квартира, очень чистая, стены выкрашены в темные глубокие цвета. На стенах картины – цветы, сплошные цветы. Будто тут скромный музей цветочных натюрмортов.
– Это всё Анька! – улыбнулся Юрий Петрович. – Она художница. Эти картины валялись у нее в мастерской, но я привез и развесил тут. Я их очень люблю. Я люблю все, что она делает.
Анна Петровна, которая была на кухне, весело ответила:
– Юра, перестань меня хвалить! Хотя нет, продолжай!
Юрий Петрович был физиком. Непростым, всю жизнь работал в научном центре, где они что-то делали для космоса. Он и сейчас туда приезжал – раза два в неделю, консультировать.
Когда мы выпили ликера из крохотных хрустальных рюмочек, я осмелел и спросил: «Но как же вы познакомились? Инженер и художница? Это же отдельные миры».
Они переглянулись, Анна Витальевна сказала:
– О, это случилось полвека назад.
– Пятьдесят два год назад, – уточнил Юрий Петрович.
– Так у вас наверно, золотая свадьба? – обрадовался я.
– Не совсем, – уклончиво ответила Анна Витальевна.
Я не понял, что значит «не совсем», но мы стали говорить о другом.
Мне очень нравилась эта пара. С ними было легко и интересно. Ну и честно говоря, мне, который пережил два развода, было радостно видеть двух старичков, влюбленных друг в друга. Только неловко было спрашивать про детей и внуков: есть ли они, где они, приезжают ли?
Но вскоре Анна Витальевна развеяла сомнения. На кухонном столе я увидел белые альстромерий. Анна Витальевна пояснила радостно: «Сын с внуком приезжали!».
А Юрий Петрович вдруг горделиво показал мне набор маленьких отверток: «И моя дочь приезжала. Вот, подарила…»
Тут я снова запутался: что значит «моя дочь»? Но спрашивать было неловко.
А в следующую нашу встречу Анна Витальевна сама начала разговор:
– Вы, Алексей, наверно думаете, что мы такая особая пара, всю жизнь вместе, рука об руку?
– Конечно… Разве нет?
– Нет! – Анна Витальевна засмеялась.
– Мы женаты всего два года, – сказал Юрий Петрович.
– Но погодите, – удивился я. – А как же пятьдесят два года?
– Да! Мы столько знакомы! – ответила Анна Витальевна. – Мы вас не обманули.
…Середина 60-х. Аня – студентка художественного училища, Юра учится в Физтехе. Они знакомятся на КВН, где соревновались их команды. Юра видит Аню, красавицу в белом платье, тут же влюбляется, зовет на свидание. Аня отвечает со смехом: «Знаете, Юра, вы милый, хорошо играете на гитаре. Но у меня уже есть жених».
Юра – недаром же советский физик – очень упрям. Он встречает Аню возле училища, с цветами. Аня цветы не берет: «Юра, перестаньте! А то я скажу жениху!».
На что Юра отвечает: «Говорите. Но меня это не остановит».
Он снова и снова приходит к ее училищу, всегда с белыми цветами. У них установились странные отношения, можно сказать, приятельские. Аня уже Юру не гонит, разрешает провожать себя до дома, носить сумку с красками и этюдник. Они весело болтают. Но на все предложения нахального физика Аня отвечает: «Нет. У меня свадьба уже скоро».
Юра появляется и на свадьбе, с цветами. Где сообщает громко: «Аня! Я желаю тебе счастья. Но помни – все равно ты будешь моей!»
Скандал, конечно. Спортивный жених бросается к Юре, еле того увели.
После института Юру отправляют в Новосибирск. Он шлет Ане длинные письма. Она не отвечает. Юра впадает в тоску, но тут случается роман с местной девушкой, она – активистка, комсорг и считает, что талантливого физика надо спасать. Спасла. Расписались. У них появляется дочь. Юра – верный муж, но забыть Аню не может.
А через пять лет его жена уходит к другому: ее не устраивает, что Юра с утра до ночи проводит на работе, в каких-то дурацких экспериментах. Дочка остается с Юрой, сама захотела. А вскоре его переводят в Москву: он весьма перспективный ученый.
Здесь он первым делом бросается к Ане. Оказывается, та замужем уже второй раз, за модным художником.
– Юра, я очень рада тебя видеть, – говорит Аня. – Но я люблю мужа, он гений. Извини.
– Все равно ты будешь моей, – отвечает упрямый Юра.
Анин гений постепенно спивается, иногда Аня звонит Юре и просит, чтобы тот помог утихомирить буйного мужа. Тот бросает все дела в институте, мчится к Ане.
Потом Аня выйдет замуж в третий раз, уже в конце 80-х, за успешного кооператора. Юра в это время в Америке, на конференции с докладом. Советское телевидение берет у него интервью. В конце он вдруг смотрит в камеру и говорит: «А теперь о главном. Аня, слышишь меня? Я люблю тебя, и ты будешь моей!».
В 90-е кооператор внезапно сбегает за границу от долгов, но Ане помогает Юра. Ее верный Юра, физик-лирик. Он делает Ане предложение, причем вместе с ним ее уговаривает и взрослая дочь Юры. Но Аня качает головой: «Юрка, поздно нам уже… Я уже почти бабка. Какой еще брак?»
Три года назад у Ани случается инфаркт. Юра прибегает в реанимацию, Юра находит лучших врачей. Юра вытаскивает Аню с того света. А потом выхаживает ее, они подолгу гуляют в парке и Юра срывает для нее белую сирень, прыгая, будто студент.
Во время одной из таких прогулок Аня говорит с печальной улыбкой: «А я могла бы быть очень счастлива с тобой, Юрка…»
Юра реагирует тут же: «Ничего не потеряно, Аня! Выходи за меня!».
На свадьбе, где были только их дети и внуки, Юрий Петрович сказал краткий тост: «Аня, я же тогда еще предупредил: ты будешь моей. И я своего добился. За нас!»
…Когда я шел от них сырым октябрьским вечером, после того, как узнал полувековую историю любви, всю дорогу улыбался. И чувствовал себя очень счастливым. Хотя, казалось бы, причем тут я?
Бабка не пришла сама в гости проведать, не приехала погостить, её, как вещь, привезли из далёкой Томской губернии и поселили в тёмной комнате, которая в былые времена служила, рассказывали, комнатой для прислуги, а в настоящее время – кладовкой, доверху заполненной чемоданами, коробками, тазами и прочим хламом. К приезду таинственной бабки из деревни, которую надо было показать соседям и жилищной комиссии, что она действительно проживает в семье, а не только прописана, вещи в кладовой перебрали. Ненужное выбросили, нужное аккуратно сложили в углу и накрыли старым покрывалом. Вымыли пол и стены да вкрутили лампочку в битом плафоне. Кровать соорудили из старого диванного матраца и поставили рядом большую коробку вместо тумбочки, предварительно застелив её толстой клеёнкой. Коврик под ноги перенесли из прихожей, чеканку на стену повесили.
– Ну, чем плоха комната? – Людмила посмотрела на мужа. – Уж не думаю, что в деревне у неё было лучше? Владислав молчал, лишь нервно ходили желваки на скулах. Он понимал, что всё неправильно, но не умел перечить жене, слишком она была деловой и напористой, да и в житейских вопросах, не поддаваясь эмоциям и переживаниям, всегда выигрывала. – Может, всё-таки в Ванькину комнату? – предложил несмело. – Не по-людки это как-то: мать в кладовку. – Ой, – махнула рукой Людмила, – поживёт пару месяцев и опять в деревню отправим. Стул для одежды ещё надо поставить…
Бабку привезли перед ноябрьскими праздниками, как раз накануне сдачи нового дома, в котором семья ожидала квартиру улучшенной планировки вместо сегодняшней бестолковой старой довоенной постройки. Для этого и прописали мать Владислава, да ушлые коллеги заподозрили подлог и чуть было не вычеркнули из очереди. Ну, что ж, пришлось старушку предъявить.
Ванечка – сын Людмилы и Владислава, рос без бабушек и дедушек. Их у него просто не было. Жила далеко в деревне лишь одна старая-престарая бабка, которой его пугали за непослушание. «Вот бабка Ёжка приедет и заберёт тебя в свои дремучие леса», – грозила мать пальцем. Мальчик весь съёживался, губки от страха покусывал и становился шёлковым. И вот надо было такому случиться, что именно эту страшную бабку родители привезли сами. Так он подумал.
Ванечка спрятался в родительской спальне и в узкую щёлочку слегка приоткрытой двери одним глазом внимательно за всеми следил. Бабка оказалась маленькой щупленькой и замотана она была чуть ли не до пояса в большой тёмный платок. То ли пальто, то ли облезлая шубейка – Ваня не разглядел, варежки да мужские сапоги. – Ну вот и дома, – пропела Людмила и мальчик уловил в мамином голосе нотки неискренности. Он боялся таких интонаций и ещё больше испугался. Ему показалось, что мама тоже страшится бабки, и он на всякий случай закрыл дверь и спрятался у себя в комнате.
Да, бабке были не рады. До вечера в доме стояла гнетущая тишина. Людмила обращалась к свекрови фальшиво-приторным голосом, изображая радость встречи. Владислав же, напротив, молчал, не поднимая глаз. Ему, похоже, было стыдно. Старушка тоже молчала и от ужина отказалась. «Мне бы чаю с хлебушком», – только и сказала. Ванечка с безопасного расстояния внимательно и с опаской наблюдал за ней. Он вдруг подумал, почему у его друзей бабушки не такие старые и страшные. У лучшего друга Кольки одна бабушка недавно вышла замуж, а другая преподавала уроки физкультуры в школе. Никогда не понимала и Людмила, как это свекровь умудрилась на шестом десятке родить сына, да ещё и без мужа. Городская и гордая, она стеснялась её и всячески избегала встреч. В деревне была один единственный раз и зареклась больше туда не ездить.
Бабка чай пила медленно, много дула в чашку, остужая его и тщательно пережёвывала чёрный хлеб, осторожно откусывая небольшие кусочки, и аккуратно подбирала крошки. Приехала старушка с небольшим чёрным чемоданом и хозяйственной сумкой, в которой везла гостинцы. Она хотела было достать их, но Людмила перебила её, приказав всем спать. «Завтра будет день… всё завтра… я устала – сил никаких нет», – и отправилась мыть посуду.
Ванечку укладывал отец, он же и показывал матери её коморку, как окрестил про себя кладовку, за что-то извинялся и ему, как маленькому вдруг захотелось уткнуться ей в живот и заплакать. Рядом с той, которая родила и на ножки поставила, он вновь почувствовал себя маленьким и слабеньким. Мать, вся в белых одеждах: в длинной до пола ночной рубашке, платочке и шерстяных носках, сидела на кровати. Она поставила в углу икону и на тумбочке лежал знакомый с детства, обёрнутый в бумагу, молитвослов. Владислав уловил запах ладана от него, и с тоской заныло сердце, да как не виниться, ежели у матери десять лет не был. «Прости, – в очередной раз зашептал, – прости, мама».
– Да, Бог с тобой, сынок! Какие обиды меж близкими… Рада я, что внучка перед смертью повидала… – морщинистой ладонью погладила его по вьющимся волосам, – я вот тут вам подарки привезла… да и рассказать тебе многое хотела… – Подарки? Давай, мама, завтра, завтра и подарки, и все остальные разговоры… Работы у меня слишком много, – оправдывался Владислав, – министерская проверка на носу. – Как скажешь, сынок… Всё будет хорошо. Завтра, значит, завтра, коли не помру…
Ночь у Вани была беспокойной, ему приснилась бабка, которая на самом деле оказалась вовсе нестрашной, но он всё равно испугался, описался и, проснувшись, заревел. Родители крепко спали, намаялись накануне. На плач в комнату заглянула бабка. Ванечка, было, заревел ещё громче, но любопытство оказалось сильнее и он, замолчав, стал внимательно её разглядывать. Маленькая, худенькая, аккуратненькая и вся в белом. Тихая и уютная. Подошла она, села рядом, рукой постель пощупала. Мальчишке стало стыдно, и он было вновь собрался реветь, да бабка взяла его на руки и тихо-тихо запела колыбельную на непонятном ему языке. Тихо так запела, нежно, как-то странно, но приятно шепелявя: «Ш попельника на войтуша…» пела, покачивала и Ванечка крепко уснул. Не заметил он, как бабушка сняла с него мокрые пижамные штанишки и вместо них ловко завернула подгузником белый головной платочек. Он крепко спал и ему снились светлые добрые сны.
За окном дни стояли хмурые и холодные. Проливные дожди полоскали и так напитанную влагой природу. Ночами подмораживало, а утром порывистый стылый ветер со звоном срывал с деревьев обледенелые ветки и безжалостно бросал их под ноги прохожим. «Непогодь», – вздохнула бабка, выходя, шаркая ногами, из своей коморки – ей хотелось быть в семье, хотелось поговорить, но встретившись с недовольным взглядом невестки, быстро возвратилась назад. Она сложила на коробке-тумбочке несколько старых журналов и, нацепив на нос толстые очки с круглыми стёклами, что имели вместо душек резинки, читала всё подряд при свете тусклой лампочки под высоким потолком. Дом-то старым был…
Иногда к ней заглядывал Ванечка. «Ты – баба Ёжка?» – спрашивал. Бабка горько улыбалась в ответ: «Нет, внучек, я твоя бабушка Катя». – А почему ты такая старая? – Иван, не мешай бабушке! – приказным тоном кричала Людмила. – Она уже очень старая, ей надо отдыхать, а ты учи азбуку! Мальчик долго избегал бабку. Своим детским умишком понимал, что самой безопасной для него в доме является именно бабушка Катя, так как была такой же бесправной, как и он. Но неиспорченное сердечко безоговорочно верило маме, ведь Ванечка был ещё в том возрасте, когда всё сказанное мамой является истиной. И он продолжал бояться бабку, чаще, конечно, просто изображая страх, и когда старушка улыбалась ему в ответ, он одаривал её счастливой улыбкой во весь рот до самых ушей. Это была уже игра и в итоге, они быстро подружились. «Что стар, что млад», – говорят, подразумевая чуть ли не безумие стариков, а я думаю по-другому: младой ещё не испорчен, он наивен и чист, старик же, в силу мудрости, тоже прост в желаниях и также чист душой.
Оживал дом лишь к вечеру, когда возвращался с работы Владислав. Людмила становилась добрее, выходила к ужину бабка и долго пила за общим столом свой неизменный чай с хлебушком. Ванечка садился рядом, ластился к ней и шёпотом спрашивал, споёт ли бабушка Катя на ночь ему колыбельную про бабку Ёжку. Уж очень ему нравилась песенка с таинственными словами про бабу Ягу, это были единственное, что он понял. – Это ещё что такое? – возникала вечно недовольная невестка. – Ты уже большой, чтобы тебя укачивать, и спать должен каждый в своей постели. Вы поняли меня? И в комнате сразу становилось неприветливо и стыло, как за окном. Про подарки, что привезла мать, больше не вспомнили, да и разговор каждый раз Владислав откладывал на завтра… а Ванечка всё равно каждую ночь прибегал к бабке, и она рассказывала ему сказки и тихо-тихо, укачивая, пела колыбельную…
Так и жили день за днём. Прошли осень и зима. Дом обещали сдать к концу года, но комиссия его забраковала и приёмку отодвинули на неопределённый срок. Бабка никак не понимала, зачем от добра добро искать. В квартире тепло, сухо. Комнаты большие, стены толстые. Меж оконными рамами пятилитровая кастрюля помещается. Не дом, восхищалась, а крепость. «Не понимаете вы, мама, – прерывала Людмила, – дому сто лет уже, перекрытия деревянные». Не понимала её мать. Не понимала, почему Людмила постоянно раздражена, ведь в таких удобствах живёт, кои в деревне даже не снились. Это же надо, счастье-то какое: ни воду тебе носить, ни дрова колоть, печь не топить, уборная в доме. Бабка порывалась и на кухне помочь, и по дому, что сделать, но от неё отмахивались, как от назойливой мухи: «Отдыхайте, мама, не мельтешите под ногами, – морщилась Людмила, – отдыхайте, вы уже своё отработали». Бабка и отдыхала. Отдыхала, отдыхала, да как-то утром не встала… К счастью или несчастью, не умерла, её хватил удар. Полностью парализованная лежала она на старом диване в своей коморке и смотрела в одну точку. Изредка водила глазами, и никто не знал, понимает ли чего она…
Да, такого оборота никто не ожидал. Владислав винился, что вырвал, словно старое дерево с корнем, мать из обжитых родных мест. Будь неладна эта квартира! Людмила рыдала, ведь она только-только собралась выходить на работу. Но самым непосильным горе было у Ванечки. Бабка за эти несколько месяцев стала для него кем-то выше родителей, необъяснимой радостью и светом добра. Он на цыпочках заходил в её коморку и шёпотом звал: «Ба… ну, Ба…» она молчала. Он начинал плакать, обзывал её «Бабкой Ёжкой» и убегал, а вечерами пел ей колыбельную, придумывая свои слова – главное, чтобы шипящих было побольше, на ласковую незатейливую мелодию. Он только чётко выговаривал: «Жила себе баба Яга».
Как-то за пением застал его отец. Сел рядом, прислушался. Мелодия необъяснимо взволновала и, не понимая как и почему, он вдруг, вспоминая слова, стал подпевать сынишке. Что-то родное тёплое, но давно забытое, резануло по сердцу. Кровь прилила к лицу, пульс участился… Он не мог поймать и сложить воедино обрывки каких-то неясных воспоминаний, не зная, где явь, а где сон. Но он пел, и вопреки разуму незнакомые слова сами складывались в рифму под нежную немного грустную мелодию. – Тебе бабушка тоже пела эту песенку? – Ванечка прильнул к отцу. – Да… только не бабушка… – ответил, не подумав, как-то машинально ответил.
Зашла Людмила. Села на край кровати. Грустно всем было. Вот он – закат, вот она – смерть. Становится страшно рядом с ней и всё кажется суетным, неважным. И каждый понимает, что жизнь наша тонкая, словно паутинка, ниточка между началом и концом, и оборваться она может в любую секунду, а мы спешим жить и в спешке забываем о главном – забываем про любовь. Не слышим и не видим друга, а главное – не чувствуем. Даже своих не чувствуем, не замечаем.
Они сидели молча и вдруг вспомнили про подарки. Стыдно каждому стало, глаз не поднять. Как-то воровато и виновато достали из-под стула старую дерматиновую сумку неопределённого цвета, открыли… Завёрнутая в белую ситцевую тряпицу тонкая ажурная шаль из козьего пуха. Это для Людмилы. Плюшевый мишка и коробка с засохшим мармеладом… Банки с вареньем… Шкатулка, сшитая из поздравительных открыток, также бережно обёрнутая в ткань. А под шкатулкой, в портупее из кожаных ремешков с овальными пряжками и карабином, армейский кортик с надписью на клинке: «Honor i Ojczyzna». – Ух, ты! – загорелись глаза у Ванечки. – Дай мне! Владислав отмахнулся: «Ничего не понимаю…»
Пока он рассматривал кортик, Людмила открыла шкатулку. Детская вышитая рубашечка, чепец да вязанные пинетки. Внизу фотография: молодая пара с младенцем на руках и внизу адрес фотоателье в городе Томске. Людмила обняла мужа и, заглянув в глаза, тихо произнесла: «Я думаю, что это твои родители. Ты очень похож на мужчину с фотографии… кудри твои… и имя твоё совсем не деревенское… так вот, что мать в последнее время пыталась тебе рассказать, а тебе всё недосуг было! Эх, ты!» – Как больно, – прошептал Владислав, кивая в согласии, – вот она – мать, что знает правду: живая, а сказать ничего не может… как страшно понимать, что ничего уже нельзя исправить, что неразгаданной останется тайна моего рождения. Я понимаю, что этот кортик моего отца… или деда… Он глубоко вздохнул и тихонько запел мелодию забытой колыбельной, к нему присоединились Людмила и Ванечка.
Они пели… они пели без слов и не услышали, как что-то промычала бабка, не увидели, как из прикрытых глаз скатилась на подушку слеза. Она из последних сил пыталась им подпевать…