Папе было сорок лет, Славику — десять, ёжику — и того меньше. Славик притащил ёжика в шапке, побежал к дивану, на котором лежал папа с раскрытой газетой, и, задыхаясь от счастья, закричал: — Пап, смотри!
Папа отложил газету и осмотрел ёжика. Ежик был курносый и симпатичный. Кроме того, папа поощрял любовь сына к животным. Кроме того, папа сам любил животных. — Хороший ёж! — сказал папа. — Симпатяга! Где достал? — Мне мальчик во дворе дал, — сказал Славик. — Подарил, значит? — уточнил папа. — Нет, мы обменялись, — сказал Славик. — Он мне дал ёжика, а я ему билетик. — Какой еще билетик? — Лотерейный, — сказал Славик и выпустил ежика на пол. — Папа, ему надо молока дать.. — Погоди с молоком! — строго сказал папа. — Откуда у тебя лотерейный билет? — Я его купил, — сказал Славик. — У кого? — У дяденьки на улице… Он много таких билетов продавал. По тридцать копеек… Ой, папа, ежик под диван полез…
— Погоди ты со своим ежиком! — нервно сказал папа и посадил Славика рядом с собой. — Как же ты отдал мальчику свой лотерейный билет?.. А вдруг этот билет что-нибудь выиграл? — Он выиграл, — сказал Славик, не переставая наблюдать за ежиком. — То есть как это — выиграл? — тихо спросил папа, и его нос покрылся капельками пота. — Что выиграл? — Холодильник! — сказал Славик и улыбнулся. — Что такое?! — Папа как-то странно задрожал. — Холодильник?!.. Что ты мелешь?.. Откуда ты это знаешь?! — Как — откуда? — обиделся Славик. — Я его проверил по газете… Там первые три циферки совпали… и остальные… И серия та же!.. Я уже умею проверять, папа! Я же взрослый! — Взрослый?! — Папа так зашипел, что ёжик, который вылез из-под дивана, от страха свернулся в клубок. — Взрослый?!.. Меняешь холодильник на ёжика?
— Но я подумал, — испуганно сказал Славик, — я подумал, что холодильник у нас уже есть, а ёжика нет… — Замолчи! — закричал папа и вскочил с дивана. — Кто?! Кто этот мальчик?! Где он?! — Он в соседнем доме живет, — сказал Славик и заплакал. — Его Сеня зовут… — Идем! — снова закричал папа и схватил ёжика голыми руками. — Идем быстро!! — Не пойду, — всхлипывая, сказал Славик. — Не хочу холодильник, хочу ёжика! — Да пойдем же, оболтус, — захрипел папа. — Только бы вернуть билет, я тебе сотню ёжиков куплю… — Нет… — ревел Славик. — Не купишь… Сенька и так не хотел меняться, я его еле уговорил…
— Тоже, видно, мыслитель! — ехидно сказал папа. — Ну, быстро!.. Сене было лет восемь. Он стоял посреди двора и со страхом глядел на грозного папу, который в одной руке нес Славика, а в другой — ежа. — Где? — спросил папа, надвигаясь на Сеню. — Где билет? Уголовник, возьми свою колючку и отдай билет! — У меня нет билета! — сказал Сеня и задрожал. — А где он?! — закричал папа. — Что ты с ним сделал, ростовщик? Продал? — Я из него голубя сделал, — прошептал Сеня и захныкал. — Не плачь! — сказал папа, стараясь быть спокойным. — Не плачь, мальчик… Значит, ты сделал из него голубя. А где этот голубок?.. Где он?.. — Он на карнизе засел… — сказал Сеня. — На каком карнизе? — Вон на том! — и Сеня показал на карниз второго этажа.
Папа снял пальто и полез по водосточной трубе. Дети снизу с восторгом наблюдали за ним. Два раза папа срывался, но потом все-таки дополз до карниза и снял маленького желтенького бумажного голубя, который уже слегка размок от воды.
Спустившись на землю и тяжело дыша, папа развернул билетик и увидел, что он выпущен два года тому назад. — Ты его когда купил? — спросил папа у Славика. — Ещё во втором классе, — сказал Славик. — А когда проверял? — Вчера. — Это не тот тираж… — устало сказал папа. — Ну и что же? — сказал Славик. — Зато все циферки сходятся…
Папа молча отошел в сторонку и сел на лавочку. Сердце бешено стучало у него в груди, перед глазами плыли оранжевые круги… Он тяжело опустил голову. — Папа, — тихо сказал Славик, подходя к отцу. — Ты не расстраивайся! Сенька говорит, что он все равно отдает нам ёжика… — Спасибо! — сказал папа. — Спасибо, Сеня…
Он встал и пошел к дому. Ему вдруг стало очень грустно. Он понял, что никогда уж не вернуть того счастливого времени, когда с легким сердцем меняют холодильник на ежа
Она училась в этом классе с самого начала. С шести лет. Но это не мешало все эти годы одноклассникам издеваться над ней и изводить её так, будто она была их личным врагом. А провинность была…
Очень простая. Она одевалась не так, вела себя стеснительно, не принимала участия в их развлечениях. И ещё — не смеялась, когда смеялись другие.
Короче говоря, выделялась на общем фоне, что воспринималось детьми, а потом и подростками, как вызов. Как желание показаться лучше других. И поэтому…
Плевки в спину, бесконечно приклеенные к её спине и портфелю листки с обидными надписями, подставленные на выходе из класса ноги, чтобы упасть, а потом — обидный смех в спину. Оскорбления, выкрикнутые из толпы и прямые насмешки девочек над её старыми потёртыми платьями и огромными мужскими ботинками не по размеру. И очками, которые уже разбивали много раз, наступали на них и плевали в стёкла, а она…
Улыбалась печально в ответ на всё, а после плакала дома горючими слезами, стараясь чтобы ни мама, ни младший братишка не увидели ничего. Она приходила домой поздно ночью, потому что, подрабатывала официанткой в кафе.
Маме не хватало денег на их содержание. Отец давно ушёл. Вот они и остались одни. Сами. Навсегда. На звенящем промозглом ветру под названием – Время. Оно было безжалостно, отнимая надежду, радость и любовь…
Потому она и подрабатывала в этом кафе, чтобы её маленький брат ходил в школу в хорошей новой одежде, в красивых кожаных туфлях и с большим портфелем из магазина. Как у всех. А не со старой холщовой сумкой через плечо, как у неё.
И поэтому не было у неё времени, возможности и права на отчаяние, на склоки в школе. Она не могла себе позволить тратить силы и деньги на себя. Ведь мама работала уборщицей в соседней школе и получала мало, но много болела. И кто-то должен был оплачивать её лекарства!
И, разумеется…
Ну, разумеется, она не думала о выпускном бале. Какой, ко всем чертям, выпускной бал? Откуда?!
Откуда, дамы и господа, у неё могут быть деньги на платье? Такое… красивое. Знаете? Там, на центральной улице города, оно висит в витрине одного дорогого магазина.
Она позволяла себе иногда остановиться напротив витрины и, закрыв глаза и зажмурив веки так, чтобы стало больно глазам и потекли слёзы, увидеть…
Увидеть, как она идёт в этом платье, а все одноклассники не смеются над ней и не плюют ей в след, а смотрят восхищенно. И тот…
Самый красивый парень, ну, знаете, с передней парты, который самый умный и занимается греблей… Он смотрит ей вслед… Смотрит, смотрит и смотрит, а она…
Кружится, и вокруг все улыбаются…
Но открывались глаза, и серое небо кричало ей, гнало её. На работу.
И в это день всё должно было быть точно так же. Вот только во дворе школы собралась толпа учеников от первых классов до старшеклассников.
Самый большой и самый сильный, наглый и хамоватый мальчишка из параллельного выпускного класса, известный на весь район хулиган и гроза всех, держал одной рукой маленького котёнка…
А другой — доставал из кармана верёвку. Он привязал пищащего малыша к небольшому дереву, росшему посреди двора, и достал из кармана большую рогатку. Отойдя на несколько метров, он потребовал грубо, чтобы стоящие кругом ребята расступились и дали отойти ему назад.
— Ну? Кто забьётся со мной на две бутылки пива, что я с завязанными глазами попаду в него с десяти метров?! Среди ребят пронёсся уважительный гул, полный недоверия и даже…
Даже кто-то вызвался поучаствовать в соревновании и поставить две бутылки пива. Что тут сыграло роль?
Нежелание выделяться и возразить против этого расстрела? Нежелание показаться другим? Почему никто из почти сотни детей не возразил и не вступился за котёнка? Боязнь расправы? Боязнь проявить жалость к маленькому существу на глазах всех? Или нежелание увидеть в глазах друзей непонимание, но…
Когда он уже натянул резинку, прицеливаясь в котёнка, и сказал товарищу, чтобы тот завязал ему глаза, из толпы, молчаливо взиравшей на этот расстрел, вылетело что-то…
Такое, до боли знакомое и всегда появляющееся не в том месте, не в то время и вообще, но маленький кулачок, сжатый так, что побелели костяшки пальцев, ударил точно в правое ухо! Со всей силы, и…
Рогатка выпала из мгновенно разжавшихся рук. Крик боли, испуга, страха вырвался из губ стрелка. Он согнулся, держась за ухо, рухнул вниз и тогда…
Наверное, это просто совпадение, но тогда её старый большой растоптанный ботинок… Помните, дамы и господа, именно те ботинки, которые ей всегда были не по размеру. Попал точно ему в нос!
И хруст прозвучал, как выстрел среди наступившей совершенно мёртвой тишины. Сто учеников стояли и смотрели на происходящее, раскрыв рты и глаза. Они не двигались, будто превратились в каменные статуи, и знаете…
Знаете, что я вам скажу… Они и были каменными статуями.
Она подбежала к котёнку, плачущему возле дерева, и, отвязав его, прижала к себе и убежала. А на следующий день…
На следующий день она пришла в класс на первый урок и, открыв дверь, попыталась тихонько проскользнуть на свою заднюю парту, где и просидела в одиночестве все десять лет, но…
Тут что-то грохнуло. Грохнуло так, будто небо упало на Землю. Будто открылись хляби небесные и ангелы уронили на Землю что-то очень важное. Что-то такое, без чего нам, людям, никак нельзя.
Это встал класс. Весь, как один. Грохнув одновременно крышками парт. Они вышли в проход, каждый напротив своего места и опять грохнули крышками своих парт. И всё это было посреди мёртвой тишины.
Ни слова, ни звука, ни одного движения, будто они всю ночь репетировали это действие. И отрепетировали его до абсолютной точности. Так, как солдаты на параде маршируют. Нет, не так…
Так, как идут в самый последний бой, когда всё самое важное уже не важно…
И они молча стояли и смотрели на неё, а учительница сказала:
— Тебя вызывает директор. За устроенную вчера драку. Ты избила мальчика и теперь он дома с переломанным носом. Она повернулась, чтобы выйти и пойти по пустым гулким школьным коридорам к кабинету директора, но тот самый мальчик, умный и занимающийся греблей, сказал:
— Постой. Постой, пожалуйста, — и, обращаясь к учительнице, попросил: — Можно, она теперь до конца школы будет сидеть рядом со мной, и можно… Можно, я провожу её, чтобы она не одна шла?
— Ну, конечно. Конечно можно, — ответила учительница, хорошо знавшая о том, что вчера произошло на школьном дворе. И тут весь класс сорвался с мест, и они, окружив её, одетую в старенькое потёртое платьице, повели через гулкие, но уже совершенно не пустые коридоры.
К кабинету директора, куда вошли все вместе, и самый умный красивый мальчик, высокий и занимающийся греблей, вдруг сказал упрямо самому директору:
— Мы не уйдём. Мы не оставим её одну, вы ведь не знаете, что случилось вчера. А я знаю, и мне очень стыдно. Потому что, я тоже был там, среди всех. И я стоял, смотрел и молчал. Директор, оглядев класс, ответил:
— А я, между прочим, всё знаю. Всё абсолютно. Я всё-таки, директор. Тридцать лет. Но я должен… Должен поругать её, а значит… Будем считать. Что я уже поругал. А наказание будет такое… — Ты, — и он показал на этого мальчика, — теперь провожай её в школу и потом домой до самого выпускного вечера. Идёт? И протянул ему руку.
— Идёт, — ответил парень и пожал протянутую ему ладонь. Нет, это не конец. Каким бы я был сказочником, если бы дал этой истории так закончиться? Разумеется, это не конец…
Через неделю, поздно ночью, когда она возвращалась из кафе, и фонари, качавшиеся на ветру, составляли ей компанию…
Не успев раздеться и проглотить свой холодный ужин, она услышала, как в двери кто-то стучится. Осторожно, чтобы не разбудить спящих маму и братишку. Она подошла и открыла дверь.
В неверном свете желтых ночных фонарей стояли все девочки её класса. Все те, кто эти десять лет издевался и насмехался над ней.
Они протягивали ей большой пакет. Длинный такой, метра два, наверное, в длину. Они стояли совершенно молча, и когда она подошла поближе, одна из девочек сдёрнула покрытие с пакета…
И она… Она задохнулась, потому что это было… Оно!
Именно оно, то самое платье. И ещё, большая коробка с духами, туфлями на высоких каблуках и всякими женскими премудростями. Она стояла, прижав руки к лицу, и плакала.
И тогда девочки подошли и обняли её. Они так и стояли под жёлтым, неверным светом ночных фонарей…
А мы оставим их тут, дамы и господа. Оставим, потому что, мне неудобно подглядывать за ними. Как-то, не по-мужски, что ли…
Но я вас уверяю, что она пошла на выпускной бал вместе с тем самым, красивым, высоким, умным мальчиком. И они, разумеется, были самой красивой парой вечера, а она была совершенно счастлива…
Но не потому, что была самой красивой девушкой среди всех, а это именно так и было, а потому, что она теперь была среди своих…
Своих друзей, которые улыбались ей и аплодировали.
Вот, только иногда, я задаюсь вопросом, дамы и господа…
Да. Я задаюсь вопросом, когда один иду под неверным, желтым светом качающихся ночных фонарей.
Что было бы, если бы она тогда не успела?! Подбежать? И спасти?
Я поднимаю голову вверх и спрашиваю об этом у ангелов, и они отворачиваются и хмурятся.
А, впрочем, не стану вас расстраивать, ведь это, всего-навсего, сказка.
— Вась, а помнишь, как Сережа уезжал от нас в последний раз? Идет по улице и оглядывается. Оглядывается и оглядывается. Будто наглядеться не может.
– Помню. Не плачь…
– А помнишь, как ты привез меня на свой хутор? Рожь была уже по колено…
– Как же это можно не помнить…
Рожь по колено, а в ней – васильки. Господи, красиво-то как… А платье мое свадебное – помнишь?
Пока дело не доходило до платья, Василий отвечал терпеливо и даже с удовольствием. Крутить мясо на котлеты – дело не трудное, но довольно скучное. Мясо, картошка, лук. Летом он еще и укропца добавлял – для оригинальности вкуса. Крути да беседуй…
Но это ведь пока в пределах разумного! А когда дело доходило до платья… Он ведь сегодня уже и полы помыл, и остатки грязного, тяжелого от весенней влаги снега выбросил со двора. Про ерунду ему уж не охота.
– Вась, что молчишь-то?
– Моть, ты это… Зачем про платье-то опять? Мы ведь с тобой уж докопались, что никакого платья не было.
– Ну, как же, Вась? В синий горошек. Крепдешиновое. Не ситцевое – ситцевое для свадьбы не годится, а именно что крепдешиновое. Я отрез из Германии привезла. И до нашей с тобой свадьбы сохранила. * Он зашел в их дом в сумерках – днем у сестры сарайчик чинил, и с порога заявил:
– Ну, что, я пришел сватать вашу дочку.
Отца дома не было – работал во вторую смену, принимать гостя пришлось матери. Она не растерялась с ответом:
– Наша невеста – вот она, мы ее не прячем. Посидите, поговорите. А я пошла ужин собирать.
Сели они в зале за стол. На столе горела керосиновая лампа – от войны уж десяток лет прошел, но электрического света в селе еще не было. Она, Мотя, смотрела на жениха и думала: «Я тебя приметила давно. И знаю, что твоя сестра, к которой ты приезжаешь в гости, сказала: «Вот бы, Вася, тебе Мотю»… Только чего он все молчит?»…
– Я, Мотя, скажу так: в игрушки играть не собираюсь. Будет твое согласие – остаюсь у вас. Не будет – ухожу и с концами.
– Оставайся! выдохнула она то, что давно про себя решила.
Зашла мать, позвала ужинать. Картошка в мундирах, соленые огурцы. Яичница-глазунья – это уж ради гостя, который просился в зятья.
…А в игрушки они все-таки поиграли! Спать жениха Мотя положила на своей кровати, а сама устроилась напротив. И всю-то ноченьку Василий в нее подушечкой кидал. И все – без толку…
«Был бы толк – я бы от тебя наутро уехал» – заявил он на другой день невесте.
Через два дня они пошли в сельсовет – регистрировать брак. А еще через неделю Василий повез ее в другой район, на хутор, где жили его родители. От станции, через поле, шли пешком; рожь стояла по колено, цвели в ней васильки…
Свекровь собрала на стол, позвали брата с женой, соседей – вот и вся их свадьба…
Но платье–то в синий горошек было: она привезла его с собой и надела перед тем, как сесть за стол – почему Василий не помнит этого?!..
Мать накрыла на стол, позвали брата с женой, соседей, и очень хорошо посидели – как же это можно забыть? Мать умела делать хороший самогон, дело дошло до песен… * Но платья в этот самый синий горошек у Моти не было! Какие там горохи, какие крепдешины, если от войны только-только стали отходить. Да и то сказать, что брак этот у Моти был не первый, чтобы выряжаться в какое-то особенное платье. Сестра рассказывала, что первого своего мужа она привезла из Германии, где оказалась по вербовке, пытаясь убежать от послевоенной нужды – среднее образование и хороший почерк позволили ей занимать должность секретаря политотдела в одной из частей Советской армии. Вася (первого мужа Моти тоже звали Васей) отбывал здесь срочную службу. А в свободное от службы время танцевал в составе художественной самодеятельности. Мотя танцевать тоже любила. «Так и станцевались» – это слова уже самой Моти…
Семейная жизнь, которая у них вскоре началась, должна была состоять не только из танцев – так считала Мотя. А у мужа на этот счет была, похоже, другая точка зрения: мало того, что количество партнерш у него со временем только увеличивалось, так еще и танцевать он предпочитал в изрядно разогретом состоянии.
Через четыре года они развелись. Мотя вернулась в родное село. Тут он и появился на ее пути…
Появился, и сразу понял, что ни по части танцев, ни по части самого простого пения он ничего не значит. Надо брать чем-то другим. А чем – подсказала сама жизнь. Когда определились с местом жительства – жить решили в большом Мотином селе – они с тестем на следующее же лето разобрали старый дом. В начале лета разобрали, а в конце уже входили в новый. «Вот это зять! Да мы с таким зятем горы свернем!» – повторял довольный тесть. После дома взялись за летнюю кухню. Василия к тому времени назначили бригадиром: на работу уходил – темно, и приходил – темно. Тесть не обижался, понимал – сторониться общего дела нельзя, и управлялся на стройке один. Под конец зять даже устыдился: «Оставь мне хоть один простенок – сам заберу…».
Первенец, Сережа, к тому времени уже вставал на ножки…
– Вась, так ты помнишь, как Сережа уезжал от нас в последний раз?
Про платье он говорить не хочет, а про Сережу… Тут он ее непременно поддержит. И не будет утверждать, что память стала ее подводить, что иногда она выдумывает невесть что. Тут ей самой хочется, чтобы память была чуть-чуть похуже. И она смогла бы пореже вспоминать тот жуткий день. * … Утром она смотрела телевизор. Передавали про землетрясение в Армении. Она позвонила двоюродной сестре:
– Люба, Сережину улицу трясет.
– Да не волнуйся ты раньше времени, – стала успокаивать Люба.
Сереженька окончил военное училище; служить ему выпало сначала в той же Германии, а потом его перевели в Закавказский военный округ. И вот…
Потом они с Василием подсчитают: материнское сердце почуяло беду в тот именно час, когда она произошла…
На место трагедии поехала сначала мама Сережиной жены – и никаких следов дочери и зятя не нашла. Привезла только внучку, Ирину. Тогда они с Василием послали в Ленинакан второго сына, Володю.
Сережа рос ласковым и открытым; от Володи трудно было добиться слова. Посылая его в дорогу, она, Мотя, наказывала: «Ты уж постарайся, размыкай уста – спрашивай, кого только можно»…
Сын постарался. И привез в родительский дом два цинковых гроба. А вот слов от него так и не дождались: только упал перед отцом с матерью на колени, и плечи у него стали ходить ходуном, будто его щекотали…
Даже когда с бедой немного освоились и стали просить: расскажи, то и тогда Володя не сказал ни слова. Окольными уже путями они узнали, как все произошло: утром невестка ушла на работу, а Сережа отвел дочку в садик и вернулся домой. У него, видно, был отгул: когда Володя нашел в одном из моргов тело брата, тот был одет в синий тренировочный костюм, в котором обычно ходил дома. Тело невестки найдется в другом морге.
А с внучкой, Иришкой, было так: воспитательница вывела детей на прогулку; они пришли на детскую площадку, оглянулись – а здание садика дрожит, словно соломенный домик Наф-Нафа…
Ириночке было тогда пять лет; она ходила в бабушкином доме среди венков и не понимала, почему все плачут возле наглухо закрытых металлических ящиков. «Бабушка, посмотри, какой красивый веночек! А вот этот еще лучше, правда?»…
Встать на ноги после похорон она так и не смогла. Потом врачи нашли у нее сахарный диабет. Потом отказали глаза…
– Вась, а белье-то ты постирал?
– Ну, когда бы я успел, Моть?
Василий почувствовал вдруг, как в груди закипело, задрожало. Крутится целый день, как белка в колесе. Соседки заходят, удивляются: подумайте только, не у всякой бабы такой порядок в доме. И лежачая жена чистая, ухоженная, наглаженная. Чем утром кормил – кашкой? А в обед был супчик с потрошками? А теперь котлеты жаришь? Ба-а-алуешь ты ее, ба-а-луешь…
Досадливо махнул рукой, вышел во двор.
На улице вовсю хозяйничала весна: солнышко припекало уже всерьез, ласкало щеки, вишневые ветки на фоне небесной синевы образовывали причудливые узоры. Полюбоваться бы на всю эту красоту, да… когда?
Ну, за что ему выпало такое? Другие мужики живут за женами, как у Христа за пазухой. Это они – и начищены, и наглажены. И накормлены. А тут пока сам не сделаешь… «Никто не осудит, если сдашь Мотю в дом инвалидов. Тебе самому-то сколько лет? Вот то-то и оно», – пожалела однажды его родная сестра.
Он вдруг представил себя без всех многочисленных забот… * Вот он ненадолго вышел, а ей уж и скучно. Избаловал ее Вася. Привыкла она, что всякую минуту он под рукой.
Они и спят, как в том далеком году, в одной комнате и друг напротив друга. Только подушечками уже не кидаются. Лежат да разговаривают. Про детей, про внуков.
Иринка своими наездами их не балует. Они и не обижаются. Тогда, после похорон, городская бабушка увезла ее к себе, чтобы внучка получила от государства полагающуюся ей квартиру. Теперь она в той квартире и живет. Окончила институт, вышла замуж… конечно, времени на все не хватает… Зато Антошка…
В свое время они с Васей сильно переживали из-за того, что младший сынок, в отличие от старшего, не захотел учиться после школы. Устроился в райцентре водителем, да так и шоферит до сих пор. Зато его сын, а их с Мотей внучек радует их своей настойчивостью в стремлении к учебе: после второго курса института его забрали в армию, он отслужил и тут же опять восстановился в вузе. Мало того – за один год умудряется «пройти» сразу два учебных года. И очень им на пользу то, что Антон учится в архитектурно-строительном и постоянно теорию подкрепляет практикой: один год провел в дом бабушки и деда воду, другой год – паровое отопление, а нынешним летом грозиться поставить ванну да теплый туалет. Это они уж совсем как в городе жить будут. А Васе-то – какое облегчение!
За что Господь послал ей такого мужа? Ведь ничем, ничем не заслужила! С первым браком ошиблась. От работы, конечно, не бегала, ну а кто от нее бегает в селе? Тут, как говорится, что потопаешь, то полопаешь. С фермы приходила, бралась за домашние дела, а вечером еще успевала у машинки посидеть, обшивая сельских баб и девчат. Она и платье-то в горошек сама сшила, перед тем, как поехать на Васин хутор. Понимала: белого ей нельзя, а вот в горошек – в самый раз будет…
Нет, куда он все-таки ушел? Радио, что ли, пока включить…
Когда мне будет восемьдесят пять,
Когда начну я тапочки терять,
В бульоне размягчать кусочки хлеба…
Можно было бы подумать, что эти стихи про нее, да только вот тапочек она не теряет. Потому что не носит их. И не ходит, даже держась за шкафы и стены…
Когда все женское, что мне сейчас дано,
Истратится, и станет все равно –
Уснуть, проснуться или не проснуться,
Из виданного на своем веку
Я бережно твой образ извлеку…
Ой, а вот это про нее! И про Васю. Надо, чтобы он услышал это…
– Вась, да где же ты? * Зовет, или ему кажется? Пока шел со двора в дом, попытался представить этот дом без Моти. Но ведь без Моти… без Моти в нем будет пусто. И сиротливо. И от этого сиротства уже никуда не убежишь…
– Ну, чего зовешь?
– Стихи… Такие стихи сейчас читали! Про нас с тобой.
– Скажешь тоже. Кто там про нас с тобой знает?
– Я сама удивилась! Но точно – про нас. Вась, а… если я уйду первой, ты обрадуешься? Ведь это какое облегчение тебе будет.
«Нет уж: пусть лежит, пусть не видит, но только бы была, только бы можно было поговорить», – додумал он свою мысль. А она продолжала:
– Да, Вась, я должна уйти первой.
– Это почему еще?
– А как ты меня одну оставишь? Я без тебя и дня не проживу.
– Люба придет. Люба тебя не бросит.
– У Любы своих забот… Нет, ты обещай, что одну меня не оставишь.
– Конечно, не оставлю, Моть. Ты и сама это знаешь.
И неожиданно добавил:
— Слушай-ка, а я того… вспомнил , про платье в синий горошек. Оно и правда было.
— Я даже не знаю, что сказать. Мам, пап, вы с ума сошли? Какой развод, вам под 70 лет. Как вы себе это представляете? Пап, у тебя сердце больное. Ты один жить будешь? Мам, мы как к вам в гости приезжать будем? По очереди?
— Алин, ты выслушай нас. Понятно, что вы привыкли. Понятно, что вам неудобно. Но это наша жизнь.
— Какая у вас жизнь? Вы оба на пенсии живете от нашего прихода и до нашего же ухода, воспоминаниями.
— Вот именно. Мы живем воспоминаниями, а мы еще хотим полноценно жить.
— Это как? – усмехнулась Карина, — погулять? На танцы походить?
— Даже если и так. Имеем право. Вас вырастили без помощи со стороны. Сами стремились заработать, выучить, воспитать людей достойных. А теперь уже и внуки выросли. Вон Антон на голову выше деда.
— Я все равно не понимаю, зачем разводиться. Живите отдельно. Пап, ты все равно на даче круглый год, а мама в городе одна. Но у вас семья, мы знаем, что если что друг друга поддержите.
— Семьи нет давно, а вы и не заметили. Живем вместе по инерции, от людей. А сегодня подумали, общего у нас ничего нет. Любовь прошла давно, только раздражаем друг друга. Забот общих тоже нет. Нам жить осталось два понедельника, хотим для себя остаток времени провести. Тем более, что вам помощь уже не нужна. Сами вон скоро внуками обзаведетесь.
— А на развод, зачем подавать?
— Алин, понимаешь, мы же рано поженились. Уж не знаю, любили ли мы друг друга. Как-то быстро все произошло. Петя из армии вернулся. Подружки все собрались замуж или выскочили. Отставать не хотелось. Потом как все жили, вас воспитывали, плохой пример не хотелось подавать. Честно жили, никто слова плохого не может сказать. Не заметили, как жизнь пролетела. А когда на пенсию ушли, поняли, что не знали совсем друг друга. Первый год ругались очень. Раздражали друг друга. За что не возьмемся все не так. И не представляем, как столько лет прожили. Сейчас выход нашли: встречаемся реже. Стараемся друг другу на глаза не попадаться.
— Я тут встретила Любку, подругу мою школьную. Она замуж не выходила совсем. Родила для себя. Смотрю, она молодая, будто в дочери мне годится. Одета модно, отдыхать ездит. У неё тоже внуки есть, но как-то забот меньше что ли. Все успевает, живет в свое удовольствие. А ведь мы ровесники!
Пришла домой, рассказала Петру, а он поддержал меня, давай, говорит, жить отдельно. Все равно от семьи только дети да внуки остались. А мы уже давно чужие люди. Остались только финансовые обязательства. И хоть и не много у нас этих самых денег, но не можем сами их рассчитывать. Разведемся, разделим и будем отдельно жить.
— Если только из-за денег, так что ж, разводиться нужно? Поделите и живите так.
— Ты не понимаешь. Мы свободы хотим, делать что хотим, друг друга не спрашивать. Можем хоть в конце жизни себе это позволить?
После развода Надя расцвела. Стала за собой ухаживать, одежду модную купила и даже на море съездила с подругой, куда много лет с мужем собиралась.
А Петр совсем опустился, перестал за собой следить. Выпивать стал часто. Дети приезжали, помогали, убирали, готовили. А он будто интерес к жизни потерял.
А потом вдруг все поменялось. Надя руку сломала, из дому уже не выходила, обслуживала себя с трудом. А Петр наоборот, расцвел, стал бриться каждый день и рубашки гладить. От такой перемены Надежде еще хуже стало. Она его в неверности заподозрила, хотя, какая неверность, они же разведены. Вместе с болью в руке у неё появились еще головные боли и депрессия.
И хоть не давала ей гордость к бывшему мужу идти на поклон: сама же уговаривала его на развод. А он узнал, сам пришел.
— Нагулялась? Куда мы теперь друг без друга. Всю жизнь прожили. Я без тебя-то всего 21 год жил, а с тобой почти полвека. Ты прости меня, что такой несносный был.
— Это ты меня прости. Я и не думала, что так одной плохо и тоскливо. Да и Любка смотрю, не очень счастлива если подумать.
В этот день Петр у жены остался и не уезжал больше.
Теперь только когда собираются за столом своей большой семьей, вспоминают, как бабушка хотела одна, в свое удовольствие пожить, но не долго. А дед её прихоть как скарлатину пережил. Вспомнят, посмеются и живут дальше, друг за другом ухаживают. У детей свои заботы.