— Идите, дедушка, со мной. Там вам ваша бабушка звонит. Дедуля бодро зашаркал за медсестричкой, не спуская глаз с ее ладных ножек.
— Вот, берите трубку, говорите. Только не долго, дедуля, ладно?
— Ладно, — ласково сказал ей Петр Егорович и прокашлялся.
— Але, слушаю… Здравствуй, здравствуй, Варварушка! Да что, лежу себе… Да, лечуть, лечуть. Утром укольчик, вечером таблетка. Или нет, наоборот, таблетка утром, вечером укольчик…
Ну и сплю все остатнее время. А что ж не спать-то. Ни дров колоть не надо, ни у свиней убирать, будь они неладны. Чего легче? А, мне легче стало или не легче? А сама-то как думаешь? Конечно, легче, чем тебе там, в деревне-то…
Не, ничего не надо, и сама не приезжай! Свиней-то на кого оставишь? Как кормют? Да хорошо кормют! В столовую кажный день, почитай, по четыре раза зовут… Да я, зараза, просыпаю часто…
Но голодным не остаюсь. Тут о больных так знатно заботются!
Кушать захочешь, идешь в колидор, а там один большушший холодильник стоит. И чего в нем только нет! Кажный берет чего хочет…
Да, бесплатно. Я дак больше ветчинку уважаю. И эти, как их, бананья…
Жалко, тебя нет, я бы и тебя угостил, Варварушка! Ну ладно, ладно, иди к свиньям! А то я даже здесь слышу, как оне там с голодухи орут, в стайке-то!
— Спасибо, доченька! — положив трубку, сказал дед, снова блудливо покосившись на круглые коленки сидящей на посту медсестры.
— И вообще всем вам спасибо! Вот выйду из больнички, обязательно пропишу в газетку, как у вас тут хорошо…
И зашаркал обратно в свою палату. Медсестра осталась сидеть с открытым ртом.
Так вот кто таскает продукты из общего для всех больных терапевтического отделения холодильника!
Всегда с чеплышкой своей неизменной ходила по белому Божиему свету Анастасия. «А как без чеплышки-то?» – много раз думала Настя.
В деревне в это окаянно-надсадное военное время именно в эту глиняную чеплышечку, бывало, наберёт Настенька ягодок, да мамане, братику и сестрёнкам бережно несёт. А ягодка-то – она что? Она всю дорогу людей спасает.
Земляника, голубица, черника, клюковка с брусничкой. И все в разное времечко поспевают, словно Создатель неспроста придумал все эти диковины, для разнообразия жизни людской и для укрепа здоровью.
Дивилась Настя названиям ягод. Вот, к примеру, земляника, а в начале-то – слово земля идёт! Али голубица, тут и вовсе – девушку так можно назвать или птицу. Раз захлестал дождь, подул промозглый ветер, а Настенька далеко в лесу была. Побежала до деревни, упала, и из чеплышки её вся земляника высыпалась. Плакала, но всю до ягодки собрала. И вот оно, родимое крылечко!
Маманя навстречу бежит, телогрейкой дочку накрывает. Девочка, хоть и озябла, виду старается не показывать, не огорчать маму. Бывало, бабы да старухи деревенские далеко в лес побаивались заходить, а Настя шла, хоть и боялась. В их лесу жил когда-то отшельник. Народ деревенский его святым считал, так Настя, хоть по годам молодая совсем, думала, что ежели святой тут жил, то с ней ничего плохого не случится, ведь на то они и святые, чтобы людей спасать.
Из холодного осеннего леса быстро шмыгнёт Настенька на русскую печь, не забыв в кармашки печи сунуть холодные, мокрые насквозь носки, но перед тем как заснуть, обязательно на братика с сестрёнками поглядит, де, трепыхаются, стало быть, живые ишшо.
Ничего не утаишь от материнского взгляда: видела маманя, как дочка носки сушить положила, и про себя отметила – толк с девки будет. Так же про себя и улыбнулась этому, а ежели открыто улыбнуться, пристанут девки с расспросами: чему, мол, мама, радуешься? И не отвяжешься от них потом, а тут кажинная данная Богом минуточка дорога.
Не ровён час, председатель на работу крикнет, так что надобно поскорее ягоду да грибочки прибрать. Ох, и девка у меня отчаянная, другие вон, хоть и крепкие бабы, а боятся на Дружаиху и Вискилей одни ходить, а дочка-то идёт. Сколько воевала с ней, сколько слёз пролила.
Не забыть вовек матери, как однажды, когда Настенька долго не возвращалась из лесу, тихонько стукнула по спиночке её, сердешную, ухватом. В сердцах, не сдержалась, да тут же обхватила своё родненькое чадушко, сплелись воедино две кровиночки, а Настя вдруг говорит мамочке любезной: «Ты, мама, не убивайся, нам без ягод и грибов не выжить – околеем, а от ухватика твово мне совсем не больно».
С того памятного дня зареклась Татьяна Ивановна руку поднимать на детей. Справедливости ради, надо сказать, и не делала этого никогда, а теперь и подавно не станет. Не раз думала Татьяна: видит девка, как живём, вот и рвёт на себе жилы, а они, эти самые жилы-то, у неё только нарастать начали, укреп-то ещё хлюпенький совсем.
А и то подумать: без грибов да картошки загибли бы мы. Это ж надо столько натаскивать, ведь всю зиму грибной супишко варим и выживаем так. Муж Андрей в сорок втором погиб, а ныне уж сорок четвёртый…
Да поди с небес-то видит дочку – помощницу золотую, молится об ней, об нас. Молись, молись за нас, Андрей… Вспомнилось матери, как выкидывала она маленьких котят под гору. Чем кормить их, окаянных? А кошка взялась приносить часто, спасу нет; вот не Настенька бы, может, и нас под гору надо бы выбросить.
Настя тем временем согрелась на кирпичах и стала засыпать. Мать уж на работу сходила, вернулась, а дочка всё спит. Перепугалась, стала будить, коснулась рукой головушки, а девка-то вся горит. Быстро заварила сушёной малины и стала поить дочь. На следующий день – как ничего не бывало, Настя снова в лес собралась, да не пустила её мама. Она уж хотела ослушаться, но глянула на мамочку и осталась дома. Дома-то сроду работу не переделаешь – взялась Настя плести корзинки…
Выросла Настя, уехала вслед за братом в далёкий сибирский город Братск. Почти сорок лет проработала на комбинате железобетонных изделий, сначала бетонщицей, потом крановщицей.
Одна вырастила сына, состарилась, но с чеплышкой той заветной не расстаётся. На даче только в неё ягодку собирает – память о деревне, мамане любезной в душе хранит. И покупают у неё ягодку на рынке. Она не из постоянных торгашек, а сезонных.
В этом, две тысячи двадцатом году, люди облепиху у неё хорошо покупали. Грибочков для себя каждый год набирает, даже когда считается не грибной год, у неё всё одно грибочки есть. Много лет ходит бабушка Настя в православную церковь, приносит грибочки свои батюшке Георгию. Священник с радостью принимает дар от труженицы и давней прихожанки.
В сентябре стало прохладно. Сибирь она и есть Сибирь – стали зябнуть старые, натруженные руки Анастасии Андреевны, так она наломает облепиху прямо с ветками и везёт домой. Сама с собой разговаривает, де, большого греха в том нет, что ломаю с ветками, много её облепихи-то вокруг разрослось, инда сорняк, а и гоже что так, всё для человека. А он, этот самый человек, часто совсем не думает об этом, а ежели бы думал, такого бы бардака вокруг не было…
Придя домой, станет ягодка к ягодке собирать облепиху с веток, станет сушить промокшую обувь, называя её по-старинному «коты». Наварит варение и снова в храм несёт: батюшку угостит и про деда Ивана не забудет, который дружит с её сыном. При этом говорит всем, что облепиха для желудка пользительна, даже язву лечит.
Печалилась шибко Анастасия Андреевна за сына. С работы сократили, стоит на бирже, да и там сказали, что выплаты прекращают. Нашёл бы её сын работу, да вот зрение у него стало совсем слабое, а в августе вовсе ослеп глаз. Дала с пенсии сыну мать на операцию, сделали в Новосибирске. Глаз не видел совсем, теперь смутно, но немного видит, другой же глаз видит на минус четырнадцать. Пенсии сыну по законам не положено, хотя сам местный поселковый окулист качал головой, с сожалением глядя на него.
Сыну Анастасии пятьдесят четыре года, и в январе он бы пошёл на пенсию, так как стажу у него около сорока лет, но законы изменились, и теперь ему добавили ещё три года. «Слава Богу, сыновей успел поднять, – не раз думала Андреевна, – да, слава Богу, жена Ирина не бросает».
Кажинное Божие утро Анастасия Андреевна поднимается раньше шести утра. И каждый день у неё дела, нынче, например, надобно помочь сестре Марии капусту на рынок отвезти на тележке. У Анастасии разложена по целлофановым мешочкам солёная капуста, и она даёт продать её знакомой торгашке. Людям полюбился посол Анастасии, и они с удовольствием берут капусту.
Немного погодя Настя побежит домой печь пироги – хоть внуки давно стали взрослыми людьми, они по-прежнему любят бабушкины пирожки с капустой или картошкой. Ещё Анастасия Андреевна, хоть ей уже восемьдесят второй год, подметает свой подъезд девятиэтажного дома и делает раз в неделю влажную уборку.
Даже зимой, когда настанут сильные морозы, неугомонный этот человек не сидит без дела, вяжет носки для внука, который любит зимнюю рыбалку, да и много кому вяжет. Много лет живёт она в Братске, и люди ей заказывают вязание – носки или женский тёплый берет.
Раньше Анастасия вязала тёплые кепки для брата Сергея и мужа сестры Марии, Геннадия. Теперь мужики покоятся на погосте. Часто вспоминает Анастасия, как спасала сынишку от морозов в холодном бараке… И в одном можно быть уверенным наверняка, что если Господь даст ей, сердешной, силы и дальше, она будет работать до последнего Божиего часа нашей жизни…
— Ух, ты! Деда, а это грузди? – вертелся вокруг Савельича юркий мальчонка. И имя-то у него было подходящее – Юрик. Юркий, то есть.
— Да, – устало отозвался на детскую радость старик и тяжело вздохнул. Несмотря на то, что груздовик спокон веку был на загумнах их деревни, старику было тяжело тащить полную груздей бельевую корзину, вот он и присел перевести дух на такую же древнюю, как и он сам, лавку у избы бабки Авдотьи.
Да какая она ему бабка, если он женился раньше, чем Авдотья замуж за своего Василия вышла? Это она Юрику бабка, да и то, если бы её Лёха по городам не вертел подолом до сорока, так соседка бы уж в прабабках числилась.
Всё никого у неё в дому не было, а тут вдруг нарисовался в прошлом годе на материнском крыльце Лёха её, да ещё с семейством. Вот страху-то было! Авдотья кричала так, что деревенские и не поняли сперва: думали, что старуху режут. Но обошлось. Оказалось, что радость.
Этим летом её горожане вновь нагрянули под закат августа. Вот и вертится Юрик с утра до вечера по деревенским дорожкам. А что ему ещё делать, коли сверстников нет? Правильно, стариков донимает.
Вот и сейчас Савельичу дух бы перевести, да скорее до дому, чтобы его Анна груздь перебрала да замочила, пока он ноги на кровати растирает. А тут Юрик со своей пластмасской. Повернул на корзину и просит: — Дай сфотографирую!
— Дак чем ты, чудак-человек, снимать-то собрался? Фанеркой что ли этой? – удивился старик, позабыв и про ноги.
— Планшетом! – гордо поднял над головой свою штукенцию Юрик. Он с важным видом повернул свою игрушку к корзине, и тут же раздался щелчок фотоаппарата.
— Смотри! – Юрик повернул к старику обратную сторону «фанерки», и Иван Савельевич с удивлением там обнаружил картинку со своей корзиной.
— Здорово! – удивлённо произнёс старик, а Юрка, не давая ему опомниться, небрежно провёл по фотографии корзины пальцем, и тут же вместо груздей на дощечке появился Лёха.
— Папка, – важно сказал Юрик, а Савельич от неожиданности даже бросил косой взгляд на свою корзину: на месте ли? Это вам не шутка какая: была на фанерке корзина и вдруг вместо неё Лёха. Но обошлось – грузди были на месте…
А Юрик уже водил пальцем дальше: — Это – мамка, это – наша квартира в Москве…, это – Маркиз… Маркиза Савельич знал. Это был не кот, это был поросёнок. Авдотьина сноха выводила его на улицу только на поводке.
Савельич, как и все остальные деревенские, никак не мог взять в толк, зачем ей этот поводок нужен, ведь котяра всегда лениво перебирал лапами где-то позади хозяйки, пока не осенило Пашку-тракториста: — Так это она его на лямке, как на тросу, таскает!
— Дед Ваня, а можно я тебя сфотографирую? – вдруг бросил листать свои картинки Юрик.
— Да пошто? – удивился старик.
— Ну, как? Ты вон какой красивый: борода белая, руки вон, не как у папки, загорелые, жёсткие. Ты, ты…, – Юрик замешкался, подбирая слова, и не найдясь, выпалил: — Как моя баба, только дед! – Юрик помолчал секунду, а потом, пытаясь исправить неловкость, многозначительно добавил: — Вот! Савельич засмеялся.
— Не надо меня… – начал, было, старик, но осёкся. Подумав, он вдруг посмотрел мальчонке в глаза и спросил: — А тебе плёнки не жалко?
— Какой плёнки? – не понял его паренёк.
— Фотографической.
Настала очередь Юрика смеяться. За те пять минут, что мальчишка объяснял, что плёнки никакой не надо, и что любую фотографию мамка отпечатает на принтере, старик почувствовал, что собрался с силами на оставшийся путь.
Но прежде чем подняться, он сказал: — Знаешь что, Юрка… ты приходи к нам через часик. Нас с Анной вместе сфотографируешь, ладно?
— Ладно! – радостно отозвался мальчишка, а Савельич, кряхтя, встал. Встал, поднял свою тяжёлую и для здорового мужика корзину и пошёл к дому. Но сделав пару шагов, неожиданно для себя обернулся и крикнул вслед убегающему мальчишке: — Юрка, не забудь: через час! — Замётано! – донеслось откуда-то с соседней улицы.
— Завертится шельмец…, – вздохнул старик и направил свои стопы к дому…
— Вот, Аня, – пробормотал он, с трудом поставив корзину к крыльцу и присаживаясь на ступеньку.
— Ещё одну такую, и зимовать будем, как бояре: картоха да грузди… Раз уж не до мяса стало…
…Савельич, проживший всю жизнь в деревне, кроме колбасы, не едал ничего магазинного. А колбаса тогда была только в городе, так что перепадала на крестьянский стол по великим праздникам, вроде приезда гостей.
Не потому не ели магазинного, что всё там плохое, а потому, что всегда жил мужик от хозяйства, и особо в еде ему ничего чужого не требовалось. Разве, что соль да перец.
Вот так, прожив всю свою жизнь от двора, не мог взять в рот Савельич кусок магазинного мяса. Не брезгует, вроде, но не привык к чужому.
А своё содержать, сил уже нет: каждый Божий день до зари подниматься нужно… Это не по грузди сбегать, коли здоровья нашлось с утра…
— И этого, Ваня, хватит с огурцами да помидорками. Уймись лучше, – вздохнула жена, пытаясь поднять корзину.
— Погодь, дурёха! – дёрнулся, было, Савельич, но опять осел на ступеньку.
— Говорю же, погодь! – от переживаний в голосе старика сверкнули, было, властные нотки, но также неожиданно уступили место ласке.
— Не до груздя сейчас. Пойди, причешись, да надень любимый сарафан.
— Ты чой-то, старый? – по своему, по-афонински, «ойкнула» Анна.
— Спятил совсем, коли свататься собрался? Мы с тобой шестьдесят лет, как муж и жена!
— Вот и я о том, – Савельич, не спеша, стал подниматься.
— Тебе надо, ты и фотографируйся, – всплеснула руками Анна и гордо ушла в хату. Даже не взглянув на корзину, Савельич, загодя приняв строгий вид лица, пошёл вслед за женой.
— Ань, ты где? – удивлённо спросил Савельич, войдя в избу.
— Ань! – Жены нигде не было.
Нашлась она только через пяток минут шарканья старческими ногами по дому: старик нашёл жену в маленьком закутке за печью, где она в молодые годы, бывало, пряталась от него во время ссор.
Анна сидела, опустив лицо в ладони, и беззвучно плакала. Слёзы, просочившись между плотно сжатыми пальцами, как сквозь сито, капали на выцветший подол старушечьего платья.
Савельич открыл, было, рот, но не смог произнести ни слова – перехватило горло. Господи, когда они последний раз так ругались? Лет двадцать назад? Около того…
Два десятка лет он не видел жену на этом месте, два десятка лет если и были размолвки, то не настолько сильные, и вот теперь, на пустом месте…
— Аня…, – только это слово, закутанное во всю мягкость стариковского голоса, смогло пробраться сквозь ком, и дальше ещё мягче.
— Анечка… Плечи Анны перестали вздрагивать, и она, опустив руки, посмотрела мокрыми от слёз глазами на мужа.
Потом поднялась и прижалась к нему, положив голову на плечо. Борода старика стала мокрой от жёниных слёз. Он, было, всхлипнул, но Анна не дала ему времени:
— Бороду расчеши, пока я тебе рубаху глажу…
Юрик прибежал на полчаса раньше, но у стариков уже всё было готово. Они сидели за столом, и Савельич теребил бороду, переживая, не заигрался ли где мальчишка. Анна попыталась, было, унять его руки, но тут хлопнула дверь в сени…
Вечером, уже улегшись спать, старики по очереди рассматривали две фотографии. Одна была маленькой, черно-белой.
На ней молоденькая, можно догадаться рыжая девушка, держа в руках огромный букет полевых цветов, стояла, положив голову на плечо крепкого парня в костюме. Лица обоих были счастливые-счастливые, а на кирпичной стене за ними вывеска из четырёх больших букв: «ЗАГС».
Вторая фотография была большой и цветной. На ней за столом сидела седая старушка, положив на плечо старика голову, а на столе перед ними лежал большой букет садовых цветов, на которые так ярок август, а лица стариков были такие же счастливые, как на той, первой фотографии…
Другие фотографии у них тоже были. Но только на этих двух они были вместе.
— Ветрено нынче, — заметила баба Аня, выглянув в окно, у которого стоял большой стол, покрытый скатертью, — Ишь чо занесло, верно дождь будет. Кот Афанасий, а по-домашнему — Феня, внимательно слушал хозяйку, сидя на стуле. Баба Аня задёрнула тюлевую занавеску и, кряхтя, прошла к старенькому серванту. Открыв дверцу, она вынула из его недр стопку писем, и вернулась к столу.
— Айда-ко Митюнькины письма перечитаем, — сказала она коту, водружая на нос очки с толстыми стёклами, и доставая сложенный вчетверо тетрадный лист из первого конверта. Феня кивнул и, свернувшись клубочком на круглом вязаном коврике, устроился поудобнее и приготовился слушать.
— Здравствуй, бабаня! Мама сказала, что летом я поеду не в деревню, а в какой-то там лагерь. А я не хочу в лагерь, я к тебе хочу. На что мне этот лагерь? А в деревне весело. Мишка приедет, и Колька тоже, и все пацаны наши. Год я, наверное, без троек закончу. Вот только математику подтяну. А маму я всё равно уговорю, чтобы к тебе меня отпустила. А если не отпустит, я сам приеду, сбегу и приеду. На какой электричке ехать, я знаю. Баба Аня засмеялась: — Ишь чо пишет-то, а Феня, сбегу говорит. Ой Митька! Отчаянной! И ведь так и приехал ко мне в то лето, настоял на своём. Кот промурчал что-то в ответ.
— Когда Митька говорить-то научился, так вместо баба Аня, стал бабаня говорить разом, так и привык, бабаня да бабаня. Баба Аня поправила очки и аккуратно, чтобы не помять листочек, вложила его обратно в конверт, а после взяла в руки второй.
— Здравствуй, бабаня! По телевизору говорят, что зима будет в этом году холодная, приезжай к нам в город зимовать, а? Мы с тобой будем жить вместе в моей комнате. Я сам на диванчике лягу, а тебе свою кровать отдам, тебе удобно будет. Станешь мне свой кисель варить и манную кашу, а на ночь рассказывать что-нибудь про старое, я твои рассказы обожаю! Приезжай, бабаня!
— Об тот год и правда зима выдалась холодна, — задумалась баба Аня, — Митенька обо мне беспокоиться стал, внучок. Да и сын тоже сказал, мол, давай, мать, к нам на зиму. Думала я, думала, скотину уж не держу, можно и поехать. Уехала. Дак до весны, Феня, еле дотерпела. Эх, не жизнь это в квартире. Всё вот вроде хорошо, тепло, и печь топить не надо, и снег грести — дворники тама всё убирают, ан нет. Не то, Фенечка, не родное всё.
Баба Аня убрала в конверт второе письмо и взялась за следующее. Ходики мирно тикали в натопленной избе, отсчитывая минуты и часы. Старая раскидистая берёза под окном шумела и качалась от ветра, роняя последние жёлтые листья. Скоро уже начнутся первые заморозки, полетит снег, запорошит землю. В сенцах стукнуло, зашуршало, затопало, скрипнули половицы — кто-то пожаловал в гости.
— Егоровна, дома ль?
— Дома, Никитишна, дома, проходи. На пороге показалась махонькая, сухонькая старушка в цветастом платке и чёрной фуфайке. Повесив фуфайку на крючок у входа, она прошла в переднюю.
— Чаво делаешь?
— Да письма вон Митькины перечитывать взялась.
— Ну и я послушаю, давно уж не читали.
— Садись, садись, Тоня, сейчас чайник поставлю.
— Да обожди с чайником, айда почитаем. Баба Аня взяла из стопки поменьше следующий конверт и продолжила: — Здравствуй, бабаня! Ну вот уже и полгода я здесь. Прошёл учебку и теперь отправят меня в другую часть служить. Куда, пока не знаю точно. Кормят хорошо и вообще всё нормально, ты там не волнуйся за меня, а то давление поднимется, а фельдшера нашего не найти как всегда, ты же знаешь. Я тут даже подрос, думал дальше уже некуда и так под два метра был, а тут ещё на три сантиметра вырос, недавно измеряли нас в медсанчасти, вот что армия с людьми делает, бабаня! Ну давай, до свидания, береги себя, целую и обнимаю!
— Уж до армии без меня дочитала? — спросила Тоня.
— Агась, — кивнула баба Аня.
— Ну ладно, давай дальше читай. Баба Аня взялась за следующее письмо. Стопка непрочитанных писем всё уменьшалась. Тикали часы и за окном опускались сумерки…
— Здравствуй, бабаня! Ну как ты там? У меня всё отлично, ты за меня не переживай. Скоро уже я приеду, осталось всего ничего, три месяца и на дембель. Друзья у меня тут хорошие появились, бабаня. Вот вернусь, приглашу их к нам в деревню, в баньке попаримся, твои рассказы про войну послушаем. Ты давай там, держись, позиций не сдавай! Чтоб мне хвост пистолетом! Приеду и сразу к тебе. Ну до свидания, бабаня, нет времени долго писать. Люблю, целую.
— Это последнее, — тихо сказала баба Аня.
— Последнее, — эхом повторила Тоня, помнившая наизусть все Митькины письма, которые они с подругой зачитали до дыр.
— И ведь ни в одном письме он мне так и не написал, что на Кавказ его отправили, — бессильно опустив вниз морщинистые, сухие руки, с зажатым в них исписанным тетрадным листком, как-то совсем по-детски жалобно сказала баба Аня,
— И сын со снохой не проговорились, Митя им молчать велел, чтобы меня не беспокоить.
— Любил он тебя больше матери родной, Аня. Баба Аня молча кивнула. Убрала листок в конверт и сложила письма ровненькой стопкой на столе.
— Теперь бы уж правнукам моим могло бы быть столько же, сколь и Мите тогда.
— Могло бы, Аня, да на всё воля Божья.
— Тонюшка, да как же так, а? — вскинула на подругу голубоватые выцветшие глаза баба Аня, — Я войну прошла, выжила, голод и холод вынесла.
Победу встретила! Думала мир на земле теперь будет. А что же это, а? Выходит зря мы воевали, Тоня? Не уберегла я своего Митеньку. На что я живу, старая, какой от меня прок? А он, молодой и красивый…
— Не зря ты живёшь, Аня, — обняла подругу Тоня, — Может его молитвами ты и жива, он за тебя оттуда молится.
— Ордена мои всё любил в детстве перебирать, сядет, бывало, откроет коробочку и такими ли глазёнками глядит, аж светится весь. Тоже, говорит, такой хочу, бабаня! Тоже хочу героем быть. Вот и стал, как хотел.
Да на кой они нужны ордена эти, Господи! Да лучше бы их никогда не было, войны не было! Баба Аня обняла в ответ подругу и они замолчали, прижавшись друг к другу, словно два серых махоньких воробушка, согревающие друг друга в морозы.
— Сколь уж лет нынче?
— Девятнадцать, — ответила баба Аня, — У меня уже и слёз-то нет, все выплакала, Тоня. И хочу вот поплакать, может легче бы стало, а не могу. Всё перед глазами тот цинковый гроб стоит… Тишина стояла в избе, Феня лежал на стуле и глядел умными, понимающими глазами на хозяйку. Ходики всё отмеряли время земной жизни.
И в этой тишине Тоня запела вдруг неожиданно высоким, молодым голосом: — По Дону гуляет, по Дону гуляет, По Дону гуляет казак молодой. По Дону гуляет казак молодой… Баба Аня подхватила за подругой дребезжащим звонким голосом.
По стеклу застучали капли, сначала несмело и робко, а после всё больше и больше набирая силу, и вот уже всепоглощающий ливень хлынул из разверзшегося серого неба на грешную землю.