Мавра и Устинья. Рассказ Летописца

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

В одной деревне жили две старухи— Мавра и Устинья. Век у обеих был долгий; когда спрашивали, сколько им лет, они, гордясь, отвечали:
— Сто семьдесят на двоих.

Мавре шел восемьдесят шестой год, Устинье — восемьдесят четвертый. Они не были родственницами и когда-то жили своими домами, но уже лет пятнадцать, как они говорили, коптили белый свет сообща: топлива шло вдвое меньше, харч расходовался тоже экономнее и есть с кем перекинуться словом. А то от одиночества у них начался в голове звон, и обе стали рассуждать сами с собой.

Поселились они у Устиньи, потому что изба ее крепче, а Маврин дом со всеми пристройками сломали на дрова. Отоплялись они им лет пять и нужды не знали. Раньше у них имелось хозяйство — коза, куры. Но с каждым годом все труднее было его вести. Вот дошли до того, что второе лето не обрабатывали огород. Под конец даже печь топить стало трудно.

Раз в неделю их навещал внук Устиньи Савелий, или Севка, как они назвали его, тридцатипятилетний мужчина. Он привозил им из города на мотоцикле большую сумку хлеба, баранок, чаю и сахару, этим, в основном, они и питались, иногда еще варили на керосинке картошку.

Встретив Севку, они плакали.
— Если вы мне будете слезы лить, то я к вам и ездить перестану.
— Ладно, ладно, больше не будем, — успокаивали они его.

Севка торопливо выгружал провизию, приносил из колодца воды, клал в печку дрова, чтобы им оставалось только чиркнуть спичку, спрашивал:
— Что вам привезти? Через неделю приеду. Заказывайте,— и выбегал из избы, как ошпаренный, дергал ногой, заводил мотоцикл и уезжал.

Даже в короткие летние ночи им не спалось, некоторое время они тихо лежали.
— Не спишь, Устинья? — окликала одна другую.
— Нет, не сплю. С вечера подремала, а теперь сна ни в одном глазу.
— Я тоже не сплю… Об чем думаешь?
— Так, обо всем.
— А я о том свете… Как там? Ведь никто этого не знает.
— И никогда не узнают, — говорила Устинья.

Старушки слабели. Но разум продолжал работать с прежней силой, может быть, даже яснее, чем в молодости, потому что издали видно лучше, но бывали провалы и в памяти, они иногда заговаривались. Раз среди ночи Мавра встала и начала одеваться.
— Ты куда? — окликнула ее Устинья.
— Домой.
— Дак дом-то твой здесь!
— Не-ет, я домой, домой… — упрямилась Мавра и качала головой, а потом, дойдя до двери и взявшись за скобку, опомнилась, повернула назад, разделась и легла в постель.

Устинья ни тогда, ни после ничего не сказала ей, понимая, что в сознании Мавры произошел какой-то сдвиг, вывих, к счастью, кратковременный.
Но, боясь залежаться, они не предавались долгому унынию. Особой жизнерадостностью отличалась похожая на куклу Устинья.
— Послушай моего глупого разума,— начинала она. — Мир не без добрых людей. Севка к нам ездит, провизию нам возит, дровишки у нас есть. Живем мы в собственном дому, в теплоте, светлоте. Пензию нам платят. Чего нам еще нужно?
— Тебе хорошо петь. У тебя внук. А у меня — никого, — возражала Мавра. — Руки-ноги откажут — богадельни не миновать.
— Да не брошу я тебя, не брошу! Пока двигаюсь, и ты при мне будешь. Но я так понимаю своим глупым разумом, что и в богадельне тоже люди.

Мавра от ее слов взбадривалась, веселее глядела вокруг, а Устинья — так вся и светилась благодушием, радостью и любовью.
Старухи говорили и о жизни. Ровесники века, они вместе с ним прошли через все события. Их дети поспели как раз к войне, у Мавры — четыре сына, у Устиньи — два. Мавра лишилась мужа. В сенокос у него заболел живот. Какой крестьянин обратит особое внимание на хворьбу в разгар работ — пройдет, наверно, с квасу, и Мирон косил и косил, пока стало совсем невмоготу. Но и тут он не поехал в город, а сутки катался по печи, надеялся, что отлежится. Мавра запрягла лошадь и на тряской телеге отвезла мужа в больницу. Оказалось, что гнойный аппендицит.

У Мавры погибли друг за другом все ее четыре сына. Как она могла вынести такое, — с горя не зачахнуть и не сойти с ума?! Может, была не особо чуткой? Нет, после каждой известия лежала без сознания, так что бабы отливали ее водой. Но, видимо, из какого-то особого сверхпрочного материала была сделана она — всякий раз вставала, продолжала жить и вот дожила до восьмидесяти пяти. В ней не возникло озлобленности, но осталась горечь, и душа ее все время скорбела.

У Устиньи не вернулись муж и один сын, а другой вернулся, не совсем целым — инвалидом, но живым. Сын устроился в городе в инвалидную артель, женился, но тридцати семи лет умер. Устиньина невестка второй раз вышла замуж, и Севка больше жил с бабушкой. Сравнивая свою судьбу с Мавриной, Устинья благодарила бога за милосердие: ее род не подрублен под корень, как у Мавры, у нее — внук, чьими стараньями они тут перебивались, и у внука росли уже дети.

— И-и, милая! — возражала Устинья. — А много ли нам с тобой надо? Кусок ситного и чашку чаю — вот и сыты целый день. Или тебе требуется что, или ты нуждаешься в чем?
— Ничего мне не надо, — трясла головой Мавра.— Помереть бы вот только Бог привел.
— Время придет — помрем, — обещала ей Устинья.

С наступлением теплых дней старухи, одетые по-зимнему в шубы и шали, выходили на улицу, садились на завалинку, грелись на солнышке и прислушивались к запахам земли. Шла весна, бессчетная на их веку. Старухи зябли даже на ярком солнце, но весна все равно тревожила их. Когда-то весенний запах говорил об обновлении земли и вызывал восторженную детскую радость, потом он был связан с томлением любви, затем на долгое время как бы заглох, исчез, а теперь говорил им о тлении.

Они сидели часами в одной и той же позе — руки покоились на палке, лицо чуть приподнято к солнцу, и только изредка мигали глаза.
Когда возникала потребность поговорить друг с другом, их лица становились оживленными, они жевали губами.
— Самое бы время умереть! — говорил кто-нибудь из них.— Тепло, цветы, трава зеленеет, птицы поют.
— Да, — соглашалась другая. — Земля рыхлая, как пух, легко копать.

Однажды утром Мавру охватило беспокойство. Она немного посидела на завалинке, затем поднялась и пошла в избу. Каждую ступеньку крыльца одолевала с трудом, руки ее, похожие на птичьи лапы, дрожали, она перешагнула порог, держась за стену, по выпершим половицам сеней дошаркала до избы и нескладно, боком, легла на кровать. Порою из нее вырывался стон, едва различимый, тихий.

Устинья сразу приметила, что с подругой что-то происходит, и следом за ней отправилась в избу. У Мавры еще больше осунулось и потемнело лицо. Устинья поняла, что совсем недолго осталось Мавре и старуха стала наблюдать за ней.
Полежав немного, Мавра попыталась приподняться, но, застонав, упала на тот же левый бок, на котором лежала. Она повернулась на спину, но и так ей было неудобно, и она, тихо постанывая, металась головой по подушке.
Устинья несколько раз подходила к подруге, чтобы чем-то помочь; поняв, что она бессильна, немного постояв около, садилась на лежанку, откуда вела наблюдение.

Вечером ей вдруг стало легко. Она очнулась с посветлевшим лицом и повела вокруг себя глазами, не понимая, отчего ей так покойно. В груди слабо трепетало сердце.

Устинья удалилась, чтобы не тревожить ее покой. Мавра уже не проснулась.
Устинья, сторожившая ее, вдруг услышала, что в избе осталось только одно ее дыхание. Она не ожидала от себя такого проворства, словно кто-то снял ее под руки с лежанки и перенес к кровати, на которой лежала Мавра. Не мирясь с покоем, снова было заработало сердце, оно ударило раза три-четыре и остановилось, теперь уже навсегда.

— Отмучилась! — на всю избу произнесла Устинья.— А меня на кого оставила?!
Она заголосила, запричитала:
— Как мне с тобой повадно было! Как сестры мы жили!..

Когда Севка приедет? Наказать бы с кем… Но с кем?
За таким размышлением Устинья провела всю ночь и не заметила, как рассвело. Да и короткая была эта ночь в соловьином пении.

Утром под окнами затрещал мотоцикл, и ноги Устиньи, точно помолодевшие, вынесли ее на крыльцо.
— Ангелы тебя нынче принесли сюда, Севка, — сказала Устинья. — Мавра померла.
— Ну?! — У Севки побелело лицо.
— Как я теперь буду жить одна — не знаю? — Устинья села на ступеньку и заплакала.
— Ты, бабка, об этом не думай. Я тебя не оставлю. На зиму к себе возьму.
— Умереть бы мне этим летом Бог привел.
— Опять ты о том же! — поморщился Севка.
— А об чем же, об чем же мне говорить?! Тебе-то я родная, а жене твоей чужая, и я как пень буду у вас в семье, спотыкаться об меня станете.
— Нечего об этом толковать.

Устинья с Севкой два дня пробыли в хлопотах, причем Устинья не узнавала себя, — откуда в ней взялась прыть? Она ходила по дому, топила печь, стряпала, словно лет десять, по крайней мере, скинула с плеч. Уж не Маврин ли дух вошел в нее и родил новые силы?

Устинья осталась одна, и на нее напала такая тоска, что она не знала, что делать. Это была грусть о человеке. За пятнадцать лет совместной жизни старухи стали ближе, чем родственники, каждая из них смотрела на другую как на свое второе я. За все время не было случая, чтобы они не только поссорились, но и попрекнули в чем-то друг друга. Обе понимали: живут только потому, что вместе, и каждая из них страшилась остаться одна.

— Хорошо тебе! Убралася! — завидовала Устинья Мавре. — А мне-то каково!
Севка навещал ее часто, чуть ли не каждый день, иногда оставался и ночевать. Он привозил ей баранок и сушек, которые Устинья размачивала в чае и ела. Но даже баранки и сушки, любимая ее еда, не утешали старуху.
Однажды, это было уже в середине лета, Устинья потихоньку прибиралась в избе и вдруг ясно услышала голос Мавры:
— Эй, старуха! Засиделась ты тут!

Устинья отворила дверь в сени — никого. Обошла вокруг дома, пошевелила палкой лопухи, росшие на месте гряд, — нет, никто не прятался в них. А между тем она могла побожиться, что ясно слышала голос своей подруги. Откуда этот голос? Может она так ясно представила Мавру, что в ушах зазвучал ее голос? Но, кажется, и не думала в эту минуту о ней.

«Это она за мной приходила. Видно, тоже стосковалась обо мне», — обрадованно подумала Устинья, и у ней сразу обмякли и отнялись руки и ноги. Она еле доплелась до избы, открыла сундук, достала узелок с приготовленной одеждой, положила на стол и легла на кровать.

Что стояло на улице — день или ночь, — она не знала, и сколько времени пролежала, — тоже не представляла, может, несколько часов, а возможно — сутки и больше. Она только чувствовала, как в ней угасает, замирает жизнь, но боли не было, а была даже отрада. В сознании вспыхивали короткие и яркие картины из ее прожитой жизни — то видела себя трехлетней девочкой с бабушкой на цветущем лугу. То ей виделся муж, молодой, в белой рубахе-косоворотке, то собственные дети.
Виделись и картины труда: как жала, косила, как молотила цепами в риге, — такой слаженный стук стоял, что под него хоть пляши. Слышала запахи соломы, сена и льняного масла. Собственная жизнь ей представлялась то бесконечно долгой, то прошедшей за единый миг…

Приехавший на мотоцикле Севка увидел свою бабушку неживой, уронил голову на стол рядом с узелком и громко зарыдал…


© Летописец

Художник: Яценко Александр

Поделиться с друзьями:

Замыкая круг. Автор : Алена Баскин

размещено в: Такая разная жизнь | 0

Замыкая круг
*
Огромная капля неуклюже шлепнулась на стекло прямо перед Линкиным носом. Нос вздрогнул и Линка вместе с ним. Она уж несколько дней как облюбовала себе эту нишу у окна. Свернувшись клубочком на подоконнике, она обвивала вокруг себя бесконечный невесомый халат из каких то там диковинных овец, наблюдала за каплями и мечтала. Лежать в палате было решительно невозможно, а тут ей нравилось. Она волокла за собой толстый роман, растопыривала его на коленях. Роман создавал иллюзию занятости и к ней не приставали….особенно.

На протяжении многих лет она жила в бешеном темпе, работала, строила карьеру и создавала журнал свой уникальный, выходила замуж, трепыхалась там в замужестве, как рыба, выброшенная на лед, заходила обратно. Не заходила, а заползала даже, зализывая раны и кровоточа всей душой. Переживала-оплакивала смерть близких, потери друзей и то, что детей у нее быть не может.

А сейчас в нише окна в десятикилометровом коридоре огромной больницы, все казалось ерундой и мелочью.
И только мерзкая бумажка с диагнозом в папочке на тумбочке имела смысл. И Смысл этот был огромен и ужасен, непостижим никак, не влезал ни в голову , ни в сердце, не поддавался пониманию. И был несовместим с жизнью. С ней, с Линкой был несовместим….

Мысли начали цепляться одна за другую, тянуться , смешиваться и перетекать… детство, университет, переезд в Израиль…

В самом конце коридора обнаружилось какое то движение. Шум и возня там отвлекали, мешали смотреть на капли, оплакивать свою судьбинушку… Лина нехотя скосила глаза. Косить было не очень удобно, пришлось повернуть всю голову. По коридору размашисто шагал Демон. Лермонтова. Здоровенный такой, длинный, широкоплечий. Сзади при каждом шаге вздрагивали два огромных крыла дорогущего кашемира….Глаза горели, идеальная стрижка, гордость стилистов, чуть лохматилась на макушке. Он мчал , а за ним подобострастно трусили какие-то люди. Демон был неотразим!

«Надо же, как на Саню Дунаевского похож…» — чуть улыбнулась Линка.
Воспоминания детства завернулись огромной волной, готовые нахлынуть, обрушиться , взволновать, перенести в счастливые дни, но Линка вяло отмахнулась от них. У нее почти совсем не осталось сил, она их берегла и лелеяла, еще неизвестно что предстояло впереди….Вспоминать ничего уже не хотелось.

— Слышь, убогая, ты никак помирать собралась?! —
Саня насмешливо навис над ее спасительной нишей.
— Ой, Санька!!!! Это и правда ты? Откуда? Как…? — Лина вытаращила глаза и сдвинула брови, шелестела что-то невнятное. И даже головой потрусила — может бредит? Она всегда рядом с ним сначала немножечко терялась.

— Господи, от нее одни глаза остались!…Погибель, а не глаза. Черные, бездонные, под трепетными бровями…Ой, не смотриии… нельзя смотреть …! Погибель ведь, а не глаза. — Саня с виду был бодр и весел.

— Нет Гуревич, это не я. Это тень отца Гамлета. Прилетела к тебе поинтересоваться, как ты докатилась до жизни такой?! —
Саня ерничал и храбрился.

Линка смотрела на него во все глаза.
Ей вдруг стало ужасно неудобно, что она без макияжу там, волосы запхнуты в резинку черте как. Халат еще этот, размером с Тихий океан. И вот надо же…так встретиться, да еще с кем…. Она не сразу сообразила, что Демоном скорбным примчал именно он. И именно к ней.

Их вместе привели в первый класс. У нее были необыкновенные кудри — темно рыжие, сверкающие, блестящие, их хотелось потрогать. А еще огромнейшие бездонные шоколадные глазищи. И малюсенькие ямочки. Ее мама — необычайно красивая — попросила его присматривать за ней. И он всю жизнь держал слово.
Для нее Он был самым красивым мальчиком на свете. Он был всем — подружкой, братом, сотоварищем. Лучшим другом. Он не выдавал ее секретов и никому не позволял ее обижать. Он сто лет прожил у них дома. Сьел тонны три бабушкиных пирожков и вагон вишневого варенья.
Он таскал ее по городу, когда разводились родители, катал на каруселях и кормил мороженым. Он решил за нее экзамен по физике и бросил в нее этой бумажкой. Бумажка с решениями пролетела мимо и шлепнулась на пол, прямо под ноги учителя. Пожилой интеллигентный педагог «не заметил», поднял и подал ей ее шпаргалку со словами : » кажется, это Ваше»…

Она видела его необыкновенным и он становился таким. Она восторгалась его умом и способностями, рядом с ней у него всегда все получалось. Она лечила его сбитые коленки и решала математику ничуть не хуже его самого. Она была для него своей в доску. В годы шальной юности, когда все перепивались и сваливались штабелями, она с Леркой весело шла мыть посуду. Потом растаскивала их младые трупы. Прятала для него в недрах холодильника спасительное пиво на утро. Потом очень звонко и правдоподобно врала его матери. Лине его мама доверяла безоговорочно. Лину, единственную из всех, она обожала.
Он думал что влюблялся, страдал, изливал ей душу. Она много лет слушала. А потом взяла и уехала.

Он уже практически здорово научился жить без нее. Все всем доказал, урвал, заработал, повоевал даже чуток, так вышло. Дом построил, деревьев насажал — целый парк. Усилием воли , нечеловеческим надо заметить, научился не вспоминать эти ее глаза-блюдца, обьезжая десятой дорогой ее дом. Даже Красавицу персональную себе завел. 19 лет от роду и красоты сногсшибательной прямо. Только примерно через неделю красавица бесить его начала, да так, что он давеча вилку обеденную в рулет скрутил. Слушал, улыбался, кивал, а сам пальцами аккуратненько столовое серебро, как салфетку, заворачивал. Хорошо, что только вилку. А потом схватил телефон, ответил на звонок….и все. Жизнь рухнула. Или началась заново, черт ее знает.

— Линк, ну ты чего тут… —
Санька, как кит, выбросился на берег. Обрушил себя на хлипкий стулец у Линкиного окна.
— Да так , видишь, получилось…А ты как узнал то? Я ж никому не говорила…
— Ха, ты себе даже представить не можешь, до чего мал этот мир…Твой редкий диагноз обсуждали по скайпу светилы разные, с амерликанцами, меж прочим, обсуждали. Из Бостона. А там у них очень важное медицинское светило — а ну, угадай кто? Гарик Аганесов из «а» класса. Он тебя по фотографии и описанию узнал….ну сразу и позвонил…
— Господи, так теперь все наши….- Линка трусливо втянула голову в плечи.
— Спокуха, только я и Гарик…мы своих не сдаем. А где …а помнишь…а это……
Беседа тихонько текла своим чередом, они то вспоминали, то говорили об ужасных серьезных вещах. Да и начали то с того, о чем не договорили когда-то.
И будто не было этих 25 лет, огромного куска жизни, расстояния в тысячи километров, средиземноморского менталитета .

Они уже обсудили тыщу тем, но все никак не могли наговориться.

— Слышь, бестолковая! А как тебя угораздило эту гниль подцепить?
— Ты про болезнь или про мужа?
Они всегда разговаривали именно так. И понимали друг друга с движения брови.
Он заржал.
— Обоих…
— Не знаю я…как думаешь, я быстро умру?
— Ага, сто лет — это ж быстро! Ерунда по сравнении с вечностью!
Я тебе умру! Смотри у меня!

Сам угрожающе качал огромным кулачищем перед ее носом. Она смешно носом дергала — нюхала его запах. И кидала в него маленьким мохнатым мячиком. Он не уворачивался специально. А когда она засыпала, он пристраивал мячик возле ее руки. Чтобы ей удобно было потом в него кидать.
Они так долго разговаривали, что она заснула совершенно. Пригрелась у огромного родного плеча и задрыхла. И впервые за много лет улыбалась во сне. Он отнес ее на кровать, заботливо подтолкнул одеяло и взял папку, как в прорубь нырнул.

К цели своей Саня всегда шел с упрямством носорога. Если надо было, сшибал все на пути. Сейчас он вознамерился пройти сквозь Линкин диагноз. Он открыл волшебное нутро лептопа и просто решил, что это такая работа… А с работой он справлялся всегда.

Через полтора года…

Они купили квартиру на сто каком-то там этаже у моря. Огромную светлую, с балконом по периметру. В середине этой сказочной жилплощади, на которую они с Саней весело угрохали почти все свои деньги, помещалась шикарная кухня . На новейшей плите булькали и пыхтели кастрюли и кастрюльки, шкварчали сковородки. К ним опять приехали заграничные гости. Да не какие нибудь там, а самые родные. Тот самый медицинский светило Гарик, который в пылу боев за ее спасение умудрился с разбегу жениться на ее любимой московской сестре. Она как раз подоспела, как Красная кавалерия в конце фильма, разгневанная насмерть, что ей ничего не сказали. Взяла на себя всю теоретическую часть и изучение медицинской литературы. Вот на этой почве союз и возник. Международный.

Волосы у Линки отросли немножко, и теперь она была похожа на всех француженок сразу — стильная, прозрачная с озорными завитками на шее. Она орудовала на кухне с мастерством индийского факира, параллельно обьясняя сестре с мужем куда ехать, и сотрудникам на работе — куда им сходить . С недоделанным номером ее любимого журнала.

Саня , в измятой донельзя байковой клетчатой рубахе, сверкал голливудской улыбкой и не мог на нее насмотреться. С тех пор, как в нише больничного окна он увидел ее — маленького воробышка, и тоненькую ее лапку, из которой торчала под мохнатой наклейкой страшная игла, он встал на тропу войны. Через эту иглу болезнь отнимала у него Жизнь.
И Его Лину.
А он своего никому не отдавал!
Он вдруг совершенно отчётливо понял — вся жизнь начнется только сейчас. Что-то сбилось раньше, пошло не так, а сейчас все встало не свои места. И он успел! Он смог. Он продал все-на-свете, и смог таки ввести ее в какое-то наипередовое исследование, он написал практически докторат по онкологии, он был донором, сиделкой, нянькой, тренером. Он готов был быть хоть чертом. И Он Победил.

-Але! Вон, у Вас, мадам, аврал на балконе!Космос- я Земля! Слышь, убогая!
Линка с телефоном у уха в ответ швырнула в него кухонным полотенцем. Он с хохотом увернулся и, пробегая, ущипнул таки ее за попку.

Его могучую фигуру, подвязаную кухонным игривым фартушком с фривольным рисуночком, украшали две симметрично торчавшие бутылочки с детской смесью. Наследники дышали воздухом на их сказочном балконе, стоившем сказочных же денег. Гордый папаша в бодром галопе мчал на зов души — голодный Миня орал, как иерихонская труба. За ним собирались вступать скрипки, сестра Маня ворочалась и разминалась.
— Вырабатывает командный голос! — восторженно обьяснял Саня.
— Орет, как резаный! — без обиняков поправляла Лина. — Весь в папашу!

Пробегая в сотый раз по периметру, тонюсенькая, она подхватила обоих близнецов одновременно, и еще умудрилась любовно пнуть под зад зазевавшегося у футбольного экрана мужа.

Гости уже шумели на лестнице и колотили в двери…
Кастрюли булькали и мясо шипело…
А далеко внизу плескалось и шуршало теплое море…

Жизнь, как ни странно, только начиналась…..

Автор : Алена Баскин

Поделиться с друзьями:

Тайна старого колодца. Автор: Елена Воздвиженская

размещено в: Деревенские зарисовки | 0

ТАЙНА СТАРОГО КОЛОДЦА

Баба Маня жизнь прожила долгую, трудную. Девяносто восемь, почитай, исполнилось, когда на погост её понесли. Пятерых детей подняла, семнадцать внуков вынянчила, да правнуков с десяток. Все на её коленях пересидели до единого, ступени крыльца стёрты были добела от множества ног и ножек, что бегали и ступали по нему за все эти годы, всех принимала старая изба, которую ещё до войны поставил муж бабы Мани — Савелий Иваныч.

В сорок первом ушёл он на фронт да там и сгинул, пропал без вести в сорок третьем, где-то под Сталинградом, холодной суровою зимою. Баба Маня, тогда ещё просто Маня, вдовой осталась, с детьми мал-мала меньше. До последнего дня своей жизни, однако, ждала она своего Савоньку, не теряла надежды, что он жив, часто выходила к палисаднику и стояла, всматриваясь вдаль, за околицу — не спускается ли с пригорка знакомая фигура. Но не пришёл Савелий Иваныч, теперь уж там, чай, встретились.

Но не только мужа проводила на войну баба Маня, а и старшего сына своего — Витеньку. Ему об тот год, как война началась, восемнадцатый годок пошёл. В сорок втором ушёл добровольцем, а в сорок пятом встретил Победу в Берлине. Домой вернулся живым на радость матери. Ну а младшей Иринке тогда всего два годика исполнилось, последышем была у родителей. Мане под сорок уж было, как Ирка народилась.

Война шла по земле…Всяко бывало, и голодно, и холодно, и тоска душу съедала и неизвестность. Однако выстояли, все живы остались, окромя отца.

Когда пришла пора бабе Мане помирать, то ехать в город в больницу она категорически отказывалась.

— Сколь мне той жизни-то осталось? Сроду в больницах не бывала, дайте мне в родной избе Богу душу отдать.

Дети о ту пору сами уже стариками стали, внуки тоже в делах да заботах, ну и вызвалась за прабабкой доглядывать правнучка Мила. Больно уж она прабабушку свою любила, да и та её среди других правнуков выделяла, хоть и старалась не показывать того.

Приехала Мила, которой тогда девятнадцать исполнилось, в деревню, в бабыманин дом. Ну и остальная родня чем могла помогала, кто продуктов им привезёт, кто на выходных приедет с уборкой помочь. Так и дело пошло. Баба Маня не вставала, лежала на подушках строгая, задумчивая, ровно что тревожило её.

Подойдёт к ней Милочка, постоит, поглядит, спросит:

— Чего ты, бабуленька? Что тебе покоя не даёт? О чём всё думаешь?

— Да что, милая, я так… Жизнь вспоминаю.

— Ну вот что, давай-ка чаю пить.

Принесёт Мила чашки, варенье да печенья, столик подвинет ближе и сама тут же пристроится. Потечёт у них разговор задушевный, повеселеет бабушка, и Миле спокойно.

Но с каждым днём всё больше бабушка слабела, всё чаще молчала, да думала о чём-то, глядя в окно, за которым стоял старый колодец. Выкопал его тоже Савелий, муж её, тогда же, когда и избу поднимали. Теперь-то уж не пользовались им, вода в избе была нынче, все удобства. Но засыпать колодец не стали, на добрую память о прадедушке оставили.

И вот в один из весенних дней, когда приближался самый великий из праздников — День Победы, подозвала баба Маня правнучку к себе и рукой на стул указала, садись, мол. Присела Мила.

— Что ты, бабонька? Хочешь чего? Может кашки сварить?

Помотала баба Маня головой, не хочу, мол, слушай.

— Праздник скоро, — с придыханием начала баба Маня, — Ты знаешь, Мила, что для меня нет его важнее, других праздников я и не признаю, окромя него. Так вот, вчерась Савонька ко мне приходил. Да молчи, молчи, мне и так тяжело говорить-то, болит в груди, давит чего-то. Приходил молодой, такой каким на фронт уходил. Скоро, бает, увидимся, Манюша. Знать недолго мне осталось.

И вот что хочу я тебе поведать, Милочка, ты слушай внимательно. Никому в жизни я этой истории не рассказывала доселе. А теперь не могу молчать, не хочу я, Милочка, с собой эту тяжесть уносить. Не даёт она мне покоя. Вот как дело, значит, было…

У Савелия в лесу заимка была, охотился он там бывало, ну и избушка небольшая имелась. Как на войну я сына да мужа проводила, так и сама научилась на зайцев да на птиц силки ставить. Уходила в лес с утра, в избушке всё необходимое хранила для разделки, а на другой день проверять силки ходила.

И вот однажды прихожу я как обычно к избушке, захожу, и чую — есть кто-то там. Ой, испужалась я до чего! Может беглый какой, дезертир. Тогда были и такие. А то вдруг медведь, а у меня ничего с собой и нет. Нащупала я в углу избы лопату, выставила её вперёд себя да пошла тихонько в тот тёмный угол, где копошилось что-то.

Вижу, тёмное что-то, грязное, а оконце в избе махонькое, да и то света почти не пропускает, под самым потолком оно. Замахнулась я лопатой-то, и тут гляжу, а это человек. Ба, думаю, чуть не убила, а самой страшно, кто ж такой он. Может из наших партизан кто?

— Ты кто такой? — спрашиваю я у него.

Молчит.

— Кто такой, я тебе говорю? — а сама снова лопату подняла и замахнулась.

А он в угол зажался, голову руками прикрывает. Вижу, руки у него все чёрные, в крови что ли. И лицо не лучше.

— А ну, — говорю, — Вылазь на свет Божий.

Он, как сидел, так и пополз к выходу, а сам всё молчит. И вот вышли мы так за дверь и вижу я, Господи помилуй, да это ж никак немец? Откуда ему тут взяться? А молоденький сам, мальчишка совсем, волосы светлые, белые почти, как у нашего Витюши, глаза голубые, худой, раненый. Стою я так напротив него и одна мысль в голове:

— Прикончить его тут же, врага проклятого.

А у самой защемило что-то на сердце, не смогу. Годков-то ему и двадцати нет поди, ровно как и моему сыну, который тоже где-то воюет. Ой, Мила, ой, тяжко мне сделалось, в глазах потемнело. А этот вражина-то, значит, сидит, сил нет у него, чтобы встать, и твердит мне на своём варварском наречьи:

— Не убивайт, не убивайт, фрау!

И не смогла я, Мила, ничего ему сделать. Больше того скажу я тебе. Взяла я грех на душу — выхаживать его принялась. Ты понимаешь, а? Мои муж с сыном там на фронте врага бьют, а я тут в тылу выхаживаю его проклятого! А во мне тогда материнское сердце говорило, не могу я этого объяснить тебе, дочка, вот появятся у тебя детушки и может вспомнишь ты свою прабабку старую, дурную, и поймёшь…

Тайком стала я ему носить еды маленько, картошину, да молока кружку. Раны его перевязала. Наказала из избушки носу не казать. Приволокла соломы из дому да тулупчик старенький, ночи уже холодные совсем стояли, осень ведь. Благо ни у кого подозрений не вызвало, что в лес я хожу, я ведь и до того ходила на заимку.

А на душе-то кошки скребут, что я творю? Сдать надо мне его, пойти куда следует.

— Всё, — думаю с вечера, — Завтра же пойду к председательше Клавдии.

А утром встану и не могу, Милка. Не могу, ноги нейдут…

Дни шли, немец болел сильно, горячка была у него, раны гноились. Так я что удумала. В село соседнее пошла, там фельшерица была, выпросила у ей лекарство, мол, дочка вилами руку поранила, надо лечить. И ведь никто не проверил, не узнал истины. А я тому немцу лекарство унесла. Пока ходила эдак-то к нему, говорили мы с ним. Он по нашему сносно балакал, не знаю уж где научился.

Звали его Дитер. И рассказывал он про их хозяйство там, в Германии ихней, про мать с отцом, про младших братьев. Ведь всё как у нас у них. Зачем воевали?… Слушала я его и видела их поля, семью его, как будто вживую. И так мне мать его жалко стало. Ведь она тоже сына проводила, как и я, и не знает где-то он сейчас.

Может и мой Витенька сейчас вот так лежит где-то, раненый, немощный. Может и ему поможет кто-то, как я этому Дитеру помогаю. Ох, Мила, кабы кто узнал тогда, что я делала, так пошла бы я под расстрел. Вот какой грех на мне, доченька. Тряслась я что лист осиновый, а ноги сами шли на заимку.

И вот в один из дней в деревню к нам партизаны пришли. Вот тогда я по-настоящему испугалась. Задками, огородами, вышла я из деревни, да бегом на заимку, в избушку свою.

— Вот что, Дитер, — говорю я своему немцу, — Уходить тебе надо! Иначе и меня с детьми погубишь и сам погибнешь. Что могла, сделала я для тебя, уходи.

А он слабый ещё совсем, жар у его, сунула я ему с собой еды немного да и говорю:

— Сначала я уйду, а потом ты тихонько выходи и уходи, Дитер.

А он глядел на меня, глядел, а потом за пазуху полез. Я аж похолодела вся.

— Ну, — думаю, — Дура ты, Маня, дура, у него ведь оружие есть наверняка. Порешит он тебя сейчас.

А он из-за пазухи достал коробочку, навроде шкатулки махонькой и говорит:

— Смотри, фрау.

И мне показывает. Я ближе подошла, а там бумажка с адресом и фотография.

— Мама, — говорит он мне, и пальцем на женщину тычет, что на фото.

Потом сунул мне в руки эту коробочку и говорит:

— Адрес тут. Когда война закончится, напиши маме. Меня убьют. Не приду домой. А ты напиши, фрау. Мама знать будет.

Взяла я эту коробчонку, а сама думаю, куда деть её, а ну как найдут? Постояли мы с ним друг напротив друга, поглядели. А после, уж не знаю, как это получилось, само как-то вышло, подняла я руку и перекрестила его. А он заревел. Горько так заревел. Руку мою взял и ладонь поцеловал. Развернулась я и побежала оттуда. Бегу, сама ничего от слёз не вижу.

— Ах ты ж , — думаю, — Война проклятая, что ж ты гадина наделала?! Сколько жизней покалечила. Сыновья наши, мальчишки, убивать идут друг друга, вместо того, чтобы хлеб растить, жениться.

Тут слышу, хруст какой-то, ветки хрустят, за кустами мужики показались, и узнала я в них наших, тех, что в деревню пришли недавно.

— Что делать?

И я нож из кармана вытащила, да ногу себе и резанула. Тут и они подошли.

— Что тут делаешь? Чего ревёшь?

— Да на заимку ходила, силки проверяла, да вот в потёмках в избе наткнулась на железку, порезалась, больно уж очень.

— Так чего ты бежишь? Тут перевязать надобно, — говорит один из них и ближе подходит.

— Да я сама, сама, — отвечаю. С головы платок сняла да и перемотала ногу-то.

Ну и бегом от них в деревню. А они дальше, в лес пошли.

Мила слушала прабабушку, раскрыв рот, и забыв про время. Ей казалось, что смотрит она фильм, а не про жизнь настоящую слушает. Неужели всё это с её бабой Маней произошло?

— А дальше что, бабуля? Что с Дитером стало?

— Не знаю, дочка, может и ушёл, а может наши его тогда взяли. Он больно слабый был, вряд ли смог уйти. Да и я тогда выстрелы слышала, когда из леса-то на опушку вышла. Думаю, нет его в живых.

— А что же стало с той шкатулкой? Ты написала его матери?

— Нет, дочка, не написала. Времена тогда были страшные, боялась я. Ну а после, когда много лет прошло, порывалась всё, да думала, а надо ли прошлое бередить? Так и лежит эта шкатулка с тех пор.

— Так она цела? — подскочила Мила, — Я думала, ты уничтожила её.

— Цела, — ответила бабушка, — И спрятала я её на самом видном месте. Долго я думала куда мне её деть, а потом и вспомнила, как мне ещё отец мой говорил, мол хочешь что-то хорошо укрыть — положи на видное место. Вот у колодца я её и закопала ночью. Там много ног ходило, землю быстро утоптали, отполировали даже. А я до сих пор помню, где именно она лежит.

— А покажешь мне?

— Покажу.

В тот же день Мила принялась копать. Было это нелегко. Земля и вправду была отполирована и тверда, словно бетон. Но мало-помалу дело шло, и через какое-то время Мила с трепетом достала на свет , завёрнутую в тряпицу, небольшую деревянную коробочку. Ночью, когда бабушка уже спала, Мила сидела за столом и разглядывала тронутую временем, но всё же довольно хорошо сохранившуюся фотографию женщины средних лет и жёлтый сложенный кусочек бумаги с адресом.

Бабы Мани не стало десятого мая. Она встретила свой последний в жизни Праздник Победы и тихо отошла на заре следующего дня. Душа её теперь была спокойна, ведь она исповедала то, что томило её многие годы. Невыполненное обещание, данное врагу.

Мила нашла Дитера. Невероятно, но он был жив, и все эти годы он помнил фрау Марию, которая спасла ему жизнь. Жил он по тому же адресу, что был указан на клочке бумаги, отданной бабе Мане в том далёком сорок третьем. У него было четверо детей, два сына и две дочери, одну из дочерей он назвал Марией, в честь русской женщины. Милу пригласили в гости и она, немного посомневавшись, всё же поехала. Она увидела вживую и Дитера, и его детей, и внуков.

Теперь над их головами было мирное небо, они были не врагами, но сердца помнили то, что забыть нельзя, чтобы никогда больше не повторилось то, что было. Говорят, что воюют политики, а гибнут простые люди, наверное так оно и есть. Многое минуло с той поры, поросло травой, стало памятью. Наши Герои всегда будут живы в наших сердцах.

А жизнь идёт. И надо жить. И никогда не знаешь, где встретит тебя твоя судьба. Любовь не знает слова «война». Милу она встретила в доме Дитера. Спустя год она вышла замуж за его внука Ральфа. Вышло так, что тогда на лесной глухой заимке её прабабушка Мария решила судьбу своей правнучки.

Автор: Елена Воздвиженская

Поделиться с друзьями:

Кабанчик. Автор: Ahmatov

размещено в: Праздничные истории | 0

Кабанчик.

Новый год самый лучший праздник детства. Даже день рождения так не будоражит. Что такое день рождения? Твой личный праздник. Посуетятся родители, придут друзья, схомячат твои пирожные, выпьют лимонад, подарят лучший подарок в СССР – книжку, еще карандаши, может быть, альбом там, и на этом всё. А новый год начинает наступать уже в начале декабря. Суета на всю страну. Предчувствие будущих зажигательных дней, улыбок, мандаринов и подарков с конфетами.

Самые лучшие конфеты в подарках это «Гулливер», «Грильяж» и «Мишка на Севере». Мишка вообще блаженная конфета. Шоколадная, с рассыпчатой начинкой, обложенная вафельными хрустящими полосками. Откусываешь и жуёшь, прикрыв глаза от блаженства, а во рту хруст, хруст, хруст – это вафельные полоски рассыпаются у тебя во рту. Подарок заменяет тысячу любимых игрушек. Содержимое пакета высыпается по десять раз на дню. Конфеты перебираются, сортируются, разглядываются, складываются обратно в бумажный подарочный пакет и…опять высыпаются.

Детский сад готовился к новогоднему утреннику, на который традиционно были приглашены родители. По сценарию должен быть девчачий танец снежинок, а мальчишек задействовали в спектакле – сказке. Весь спектакль, минут на 15 но, чего он стоил и во что превратился в итоге, никто не предвидел. Сразу оговорюсь, успех был грандиозный, после того утренника могли по миру гастролировать и зарабатывать валюту в бюджет страны.

Из сундуков были вынуты все костюмы, девочкам платья снежинок, а участвующим в спектакле атрибуты согласно роли каждого. Не помню, что за сказка ставилась и как называлась, помню, что задействованы были зайчик, медведь, лиса и кабанчик. На участие отобрали и меня, а что, разглядели талант, что тут скажешь.

Сперва мне выдали костюм зайчика, в виде комбинезона и капюшоном с ушками. Одевай, сказала воспитательница. Одел. Воспитательница и няня рыдали друг у друга на плечах. Я ведь был худой, как велосипед «Орлёнок», а костюм зайчика на два размера больше меня, и по росту тоже был великоват. Стоял зайчишка зайка серенький, а в районе щиколоток вся лишняя кожа собралась в кучу складок. Плечи у локтя, хвостик висит в районе коленей, а уши висят тоскливой лапшой по бокам. В общем, зайчик получился унылый.

Снимай, сквозь слёзы прошептала воспитательница. Попробуй костюм медведя. Померил. Медведь должен быть веселый, новогодний и упитанный. Из меня медведь вышел, худой, голодный и несимпатичный. Ещё голова медвежачья вечно набок съезжала. Таких медведей сразу усыпляют. Меня пощадили, только шкуру содрали (отобрали костюм).

И тут достают костюм кабанчика. Костюм был сделан с любовью. Не знаю, что там курили дизайнеры, закройщики, швеи-мотористы (костюмы зверушек поставлялись в садики по разнарядкам и бесплатно, между прочим), но кабанчик вышел хоть куда. Два слоя материи, между которой набили то ли поролон, то ли вату. Огромный, вытянутый, мясистый пятак, приделанный к голове кабанчика. Шортики до колен и копытца в виде клоунских ботинок Юрия Никулина с кожаной подошвой. Но, костюмчик сел, что говорится. Копытца, правда, были неудобные. Приходилось высоко задирать ноги, что бы носок не цеплялся об пол.

Роль мне досталась не обременительная. Пока на сцене разворачивалось представление, я должен был стоять за кулисами. В нужный момент меня подталкивала воспитательница со словами «Вперёд» и я вылетал из-за кулис, бежал по сцене к противоположным кулисам с криком «Хрю-хрю-хрю, хрю-хрю-хрю, хрю-хрю-хрю» и попадал в объятия няни. Потом, в нужный момент, уже няня отдавала команду «Вперёд», и я, хрюкая, бежал обратно. Как это сочеталось в целом с постановкой – не знаю. Роль свою я знал хорошо, слова выучил твёрдо, а как это соотносится с режиссерской задумкой, меня мало волновало. Так, в репетициях, актёрских интригах, в волнении пролетели дни, и настал час премьеры.

Родителей пришло много. Общий зал был забит до отказа. Аншлаг, просто грандиозный аншлаг. Ещё бы! Девочки танцевали танец снежинок, кто-то читал стихи, потом кто-то спел «Крейсер Аврора» и занавес опустился и поднялся для нас, зайчика, медведя, лисы и кабанчика. Всё шло хорошо, пока не настал мой час. Репетировали мы в группе на импровизированной сцене. А в зале репетиций не было, поэтому и случилось. Покрытие пола было другим, чем в группе, что-то напоминающим ламинат. И когда я помчался по сцене, задирая ноги, мой крик хрю-хрю-хрю, хрю-хрю-хрю слился с громкими шлепками кожаной подошвы об пол. Такое сочетание звуков никто раньше не слышал. В зале некоторые родители загыгыкали. Но на этот тревожный сигнал внимание ни кто не обратил.

Так бегать мне нужно было три или четыре раза. На очередном рывке, носок моего копытца предательски заскользил по полу, и загнулся назад к подошве. Пытаясь выправить ситуацию, я запрыгал на одной ноге и тут же медленно начал заваливаться верёд. Я воткнулся животом в пол, как гвоздь под молотком. Мой пятачок кабанчика проделал ту же втыкательную операцию. И всё это время я не переставал хрюкать. Падая, хрюкал отчаянно. В таком костюме я не мог подняться самостоятельно и, изображая лежачею свинью — хрюкал. Ко мне бросились воспитательница и няня, а я хрюкал. Они меня поднимали, я хрюкал. Я хрюкал даже тогда, когда меня волокли со сцены. Родителей прорвало, кто-то корчился на полу, кто-то бился об стену, другие выбежали в коридор, отталкивая друг друга от двери.

Кто-то из персонала садика вовремя решил, что этот балаган, этот цирк Шапито нужно немедленно прекращать. Он объявил родителям, что вот мол, какие мы молодцы, как старались, станцевали танец снежинок и показали спектакль и т.д. А сейчас артисты выйдут на поклон, а мы им дружно будем хлопать в ладоши. Нас повели на поклон.

Стоим мы рядком, ждём команды. А я насмотрелся по телику, как кланяются артисты – в пояс, до самой земли. Поклонитесь дети, — громко попросила воспитательница. И все начали кланяться. Я сложился пополам, держа руки плотно прижатыми к бёдрам, однако не учёл вес головы кабана, хоть и не большой. Чуть качнулся вперед и во второй раз воткнулся головой в пол. Пару секунд я неподвижно стоял, изображая букву «Л», потом, не меняя позы и не отрывая рук от бёдер, рухнул на правый бок, продолжая изображать ту же букву, только лежачею. Родители, работая локтями, в истерике кинулись в дверь, что бы задушить свой смех там, подальше от детей. Никого не осталось в зале, кроме заведующей. Она одна не смеялась.

Потом были хороводы, стихи деду морозу, я был в шортах и рубашке. А родители, как только натыкались на меня взглядом, начинали ржать, как…и убегали в коридор. По крайней мере, настроение праздничное я создал.

Автор #Ahmatov

Поделиться с друзьями: