Дорогой длинною…
Однажды ко мне в купе (вагоны были уже забиты до отказа) положили раненого полковника. Старший военный врач, командовавший погрузкой, сказал мне: — Возьмите его. Я не хочу, чтобы он умер у меня на пункте.
А вам все равно. Дальше Пскова он не дотянет. Сбросьте его по дороге. — А что у него? — Пуля около сердца. Не смогли вынуть— инструментов нет. Ясно? Он так или иначе умрет. Возьмите. А там — сбросите…
Не понравилось мне все это: как так — сбросить? Почему умрет? Как же так? Это же человеческая жизнь. И вот, едва поезд тронулся, я положил полковника на перевязочный стол. Наш единственный поездной врач Зайдис покрутил головой: ранение было замысловатое.
Пуля, по-видимому, была на излете, вошла в верхнюю часть живота и, проделав ход к сердцу и не дойдя до него, остановилась. Входное отверстие— не больше замочной скважины, крови почти нет. Зайдис пощупал пульс, послушал дыхание, смазал запекшуюся ранку йодом и, еще раз покачав головой, велел наложить бинты. — Как это? — вскинулся я.
— А так. Вынуть пулю мы не сумеем. Операции в поезде запрещены. И потом — я не хирург. Спасти полковника можно только в госпитале. Но до ближайшего мы доедем только завтра к вечеру. А до завтра он не доживет. Зайдис вымыл руки и ушел из купе.
А я смотрел на полковника и мучительно думал: что делать? И тут я вспомнил, что однажды меня посылали в Москву за инструментами. В магазине хирургических инструментов «Швабе» я взял все, что мне поручили купить, и вдобавок приобрел длинные тонкие щипцы, корнцанги.
В списке их не было, но они мне понравились своим «декадентским» видом. Они были не только длинными, но и кривыми и заканчивались двумя поперечными иголочками. Помню, когда я выложил купленный инструмент перед начальником поезда Никитой Толстым, увидев корнцанги, он спросил:
— А это зачем? Вот запишу на твой личный счет — будешь платить. Чтобы не своевольничал. И вот теперь я вспомнил об этих «декадентских» щипцах. Была не была! Разбудив санитара Гасова (он до войны был мороженщиком), велел ему зажечь автоклав. Нашел корнцанги, прокипятил, положил в спирт, вернулся в купе.
Гасов помогал мне. Было часа три ночи. Полковник был без сознания. Я разрезал повязку и стал осторожно вводить щипцы в ранку. Через какое-то время почувствовал, что концы щипцов наткнулись на какое-то препятствие. Пуля? Вагон трясло, меня шатало, но я уже научился работать одними кистями рук, ни на что не опираясь. Сердце колотилось, как бешеное.
Захватив «препятствие», я стал медленно вытягивать щипцы из тела полковника. Наконец вынул: пуля! Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. За моей спиной стоял Зайдис. Он был белый, как мел: — За такие штучки отдают под военно-полевой суд,— сказал он дрожащим голосом. Промыв рану, заложив в нее марлевую «турунду» и перебинтовав, я впрыснул полковнику камфару. К утру он пришел в себя.
В Пскове мы его не сдали. Довезли до Москвы. Я был счастлив, как никогда в жизни! В поезде была книга, в которую записывалась каждая перевязка. Я работал только на тяжелых. Легкие делали сестры. Когда я закончил свою службу на поезде, на моем счету было тридцать пять тысяч перевязок!
— Кто этот Брат Пьеро? — спросил Господь Бог, когда ему докладывали о делах человеческих. — Да так… актер какой-то,— ответил дежурный ангел.— Бывший кокаинист. Господь задумался.
— А настоящая как фамилия? — Верти́нскАй. — Ну, раз он актер и тридцать пять тысяч перевязок сделал, помножьте все это на миллион и верните ему в аплодисментах.
С тех пор мне стали много аплодировать. И с тех пор я все боюсь, что уже исчерпал эти запасы аплодисментов или что они уже на исходе.
Шутки шутками, но работал я в самом деле, как зверь…
Александр Вертинский
Инет
Воспоминания Александра Николаевича Вертинского
До сих пор не понимаю: откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка, будучи капризным, избалованным русским актёром, неврастеником, совершенно не приспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну. Что меня толкнуло на это? Задавая себе этот вопрос сейчас, через столько лет, я все ещё не могу найти у себя в душе искреннего и честного ответа.
Я ненавидел советскую власть? О, нет! Советская власть мне ничего дурного не сделала. Я был приверженцем какого-нибудь иного строя? Тоже нет. Ибо убеждений у меня никаких в то время не было. Но тогда что же случилось? Что заставило меня уехать? Почему я оторвался от той земли, за которую сегодня легко и радостно отдам свою жизнь, если это будет нужно? Очевидно, это была просто глупость.
Очевидно, это была просто глупость. Может быть, страсть к приключениям, к путешествиям, к новому, ещё не изведанному? Не знаю. Так или иначе, я приехал в Турцию. Начиная с Константинополя и кончая Шанхаем, я прожил длинную и не очень весёлую жизнь эмигранта, человека без родины. Я много видел, многому научился. Может быть, у себя дома, поставленный в благоприятные условия существования — искусство у нас очень поощряется и очень бережно культивируется, — может быть, я бы не дошёл до такой остроты чувств, до такого понимания чужого горя, которые мне дали эти годы скитания.
Говорят, душа художника должна, как Богородица, пройти по всем мукам. Сколько унижений, сколько обид, сколько ударов по самолюбию, сколько грубости, хамства перенёс я за эти годы! Сколько неотвеченных фраз застряло у меня в горле, сколько проглоченных обид. Это была расплата. Расплата за то, что в один прекрасный день я посмел забыть о родине. За то, что в тяжёлые для родины дни, в годы её борьбы и испытаний, я ушёл от неё. Оторвался от её берегов. И вот они уходили, эти берега…
И вот уже новые очертания чужой земли выплывали в утреннем тумане. Рано утром мы вошли в Босфор. Сказочный город, весь залитый солнцем, сверкнул перед моими глазами. Тонкие иглы минаретов. Белосахарные дворцы. Какая‑то башня, с которой будто бы сбрасывали в Босфор неверных жён. Маленькие лодочки-канки. Красные фески, море красных фесок. Люди в белом. Солнце. Гортанный говор. И флаги, флаги, флаги. Без конца. Как на параде. Как в праздник!
Большие военные корабли стоят на рейде. Ярко начищенные медные части маленьких катеров сверкают, играют под яркими лучами солнца тысячами бликов. Я сошёл с парохода. В Константинополь. В эмиграцию. В двадцатипятилетнее добровольное изгнание. В долгую и горькую тоску.
Все пальмы, все восходы, все закаты мира, всю экзотику далёких стран, все, что я видел, все, чем восхищался, — я отдаю за один самый пасмурный, самый дождливый и заплаканный день у себя на родине!.. А к этому я согласен прибавить ещё весь мой успех, все восторги толпы, все аплодисменты, все цветы, все деньги, которые я там зарабатывал. Все, все, все, ибо все это мне было не нужно. Лучше быть бедняком на родине, чем богачом на чужбине.»
(От Вадима Долинина)