«ДРАГОЦЕННЫЕ НАСКОМЫЕ» ДАВИДА ШАМБОНА *** Фотограф-любитель Давид Шамбон (David Chambon) уже более 10 лет занимается макро-съемкой, стремясь, как он сам говорит, захватить волшебные мгновения и увековечить великолепие природы.
Недавно он перешел на принципиально другой уровень, и его хобби стало приносить первые денежные доходы. Главными объектами снимков Давида Шамбона являются всевозможные птицы и, конечно же, насекомые.
В течение целого года Давид Шамбон работал над красивейшим циклом фотографий, представляющих различных насекомых, сплошь покрытых капельками утренней росы. В таком состоянии даже самая обычная несносная комнатная муха, которая в других ситуациях никогда не вызовет ни малейшей симпатии, выглядит, подобно настоящему произведению ювелирного искусства.
Самому насекомому это драгоценное, сияющее убранство, которое дарует ему природа каждым погожим летним утром, доставляет в основном одни мучения. Ведь в таком виде насекомому очень трудно дышать, оно почти ничего не видит, а намокшие крылышки не позволяют летать. Остается только сидеть, затаившись, и ждать, когда наконец спасительное солнце высушит всю росу. Вот в этом прекрасном, но почти абсолютно беспомощном состоянии их и настигают любители насекомых всех мастей и видов, испытывающие к ним эстетический или чисто гастрономический интерес.
ДОБРОЕ…ВЗРОСЛЫМ ТОЖЕ НУЖНЫ СКАЗКИ, ВЕДЬ ПРАВДА ? *** Он подошёл к моему столу, когда я сидела в дешёвой кофейне с бумажным стаканом остывающего кофе в руке и смотрела в окно, залитое дождём. — Свободно? – поинтересовался он, уже опуская при этом на липкую, присыпанную крошками поверхность стола, свой кофейный стакан в коричневой юбке из гофрированного картона.
Я кивнула. Он улыбнулся. «Сейчас начнётся, — подумала я, правда, без особой иронии, поскольку он был намного симпатичнее, чем те нахалы, которые пытались познакомиться со мной в последнее время. — Сейчас начнётся. И кто он, интересно? Зонт, плащ, костюм, да ещё и лиловый галстук… Что он делает здесь в таком виде в десять утра?»
Он снял с себя плащ, сложил его аккуратно, повесил на спинку стула, расстегнул пуговицы на пиджаке и сел, продолжая улыбаться. «Увы, — подумала я. – Увы-увы, но из этого ничего не выйдет. И он смертельно похож на Эвана МакГрегора…» — Я здесь впервые, — признался он.
Глаза у него были синими – с лазурным оттенком, и, поскольку он улыбался, они оставались слегка прищуренными. Улыбался он открыто, и от этого мне сделалось ещё хуже. Возникла пауза – неопределённая, как цвет дождя. Мне пришлось отреагировать – я не люблю неопределённостей:
— Я тоже, — сказала я тихо, видя себя его глазами – худую, бледную, ненакрашенную, с неухоженными руками. — И как вам здесь? – спросил МакГрегор. Мне было плохо, очень плохо — так, как никогда ещё раньше — и здесь, и там, и где угодно до этого.
Он, видимо, сопоставил мой вид с моим ответом и усомнился в моей правдивости. Если честно, в действительности мне было всё равно, за каким столом мы сидим. Грязь на этом столе ничего не меняла, даже напротив — отвлекала меня от мыслей – от необходимости мыслить и убеждать себя в правомерности своих действий. МакГрегор взял свой стаканчик в руки и секунды четыре рассматривал замызганную столешницу. Выражение глаз у него при этом не менялось.
— На входе висит объявление, что требуется официантка, — произнёс он наконец, в оправдание неизвестно кому. – У них просто проблемы с персоналом. — Возможно, — ответила я. — Хотя здесь скорее проблемы с функциональным перераспределением обязанностей.
Он сделал глоток, вернул стаканчик на стол и опять улыбнулся: — Вкусный кофе! «Сейчас я его пошлю открытым текстом», — подумала я и сказала — грубее, чем собиралась: — А ещё я не люблю болтливых мужчин.
С минуту после этого он молчал и пил свой кофе, перестав улыбаться, а я смотрела на дождь, на проезжающие машины, заливающие тротуары брызгами, на спешащих прохожих под зонтами – смотрела и пыталась решить, как мне жить дальше. — У вас что-то случилось? – спросил он, когда пауза исчерпала саму себя.
У меня не было особой нужды в конфидентах, особенно в конфидентах мужского пола, но грубить ему дальше я была не способна. — Случилось, — ответила я. — Меня выгнали с работы три дня назад из-за возникших противоречий этического порядка между мной и моим начальством. Это было истинной правдой. МакГрегор немного подумал. — И что? — Ничего, — сказала я. – Теперь сижу и думаю, чем бы заняться.
Я старалась изо всех сил – старалась показать ему, что кроме этой проблемы других у меня не существует. А он выглядел как человек, способный решить любую проблему, и это было хуже всего. — А кем вы работали? — Маркетологом.
Он поднял брови и потёр лоб указательным пальцем, после чего достал портмоне из внутреннего кармана – чёрное, с тиснёной монограммой «И.К.О.», и извлёк из него визитную карточку. — Иван Константинович Осокин, — представился он. — У меня своё издательство и мне нужны маркетологи. — Я занималась табачным рынком, — сказала я.
Тем не менее визитку Осокина я взяла, и, не разглядывая, засунула в задний карман на джинсах. — Это не имеет особой разницы, — произнёс Осокин таким тоном, словно я собиралась возражать. – Рынок остаётся рынком. Я буду ждать вашего звонка в понедельник. Как вас зовут?
— Мария, — ответила я, чувствуя себя полной дурой, поскольку и близко не являлась маркетологом и тем более — Марией. Хотя, с другой стороны, сообщать незнакомому мужчине, похожему на МакГрегора и возглавляющему издательство, что ты – попавшая под сокращение учительница рисования, и зовут тебя при этом Офелия – полный нонсенс.
Осокин какое-то время смотрел на мои пальцы, на которых оставался след от угля, которым я рисовала ночью. — А в какой компании вы работали? — спросил он дружелюбно. Я тоже посмотрела на свои пальцы — уголь забился даже под ногти. Осокин, улыбаясь, ждал моего ответа. — Я не хочу говорить об этом, — сказала я.
— Простите, — произнёс Осокин, пряча своё портмоне обратно. – А какое у вас образование? «Суриковское художественное» — могла бы ответить я, если бы не соврала в самом начале, но теперь было поздно. Я помолчала – секунду, другую, затем перевела свой взгляд на высокий стакан и сказала, чувствуя, что у меня уже начинают гореть и щёки, и уши: — Ваш кофе остывает.
Осокин сменил позу, перекинул ногу на ногу, скрестил руки на груди и ответил — без малейшей доли сарказма: — Ваш тоже. — Я не хочу больше работать маркетологом, — пояснила я, когда мои уши – по внутренним ощущениям, достигли цвета киновари.!
— Я это понял, — произнёс Осокин с выражением, означающим, что нужда в маркетологах у него уже пропала. – Но это не исключает возможности того, что вы можете мне позвонить безотносительно всего, что касается вопросов исследования рынка. — Зачем? — напрямую поинтересовалось я — перед тем, как допить остатки кофе – приторно сладкого, как всегда в таких заведениях. — Вы замужем? – напрямую спросил Осокин, игнорируя мой вопрос.
Я опять посмотрела в окно – дождь усиливался. Улица казалась рекой с плывущими по ней машинами. — Мы разводимся на следующей неделе, — ответила я, ничего не приукрашивая и продолжая глядеть на стекающие по стеклу струи воды. – Он живёт сейчас с другой женщиной.
— Понятно, — сказал Осокин. – Я на машине. Я могу вас подвезти… — он помолчал, видимо, ожидая, что я перестану смотреть в окно, — подвезти, куда вам нужно.
— Мне нужно в больницу, — ответила я, переводя глаза с окна на засохшую кофейную лужицу на столе, — у меня аборт на двенадцать. И я смогу доехать на автобусе. Это три остановки. Я надеялась, что после этих слов он точно от меня отстанет.
— Тем более, — произнёс Осокин — вопреки моим ожиданиям. – Теперь и не надейтесь, что сможете от меня отвязаться.
Глаза мои просто приклеились к этой лужице. В кафе никого не было кроме нас, и девушки за стойкой, рассчитывавшей судоку на газетном листе. Секунд через десять у Осокина зазвонил сотовый – не как-нибудь, а баховской «Фугой». Он вытащил телефон и сказал кому-то, не здороваясь: «Меня не будет. Все вопросы – через Вадима». После этого он спросил – теперь уже жёстко:
— Аборт по медицинским показаниям? — УЗИ показывает двойню. Я не смогу прокормить двоих, — ответила я, поднимая на него глаза. – У меня никого нет в Москве, а возвращаться в Казань я не хочу. Осокин нахмурился, продолжая при этом барабанить длинными пальцами по краю стола. — А алименты?
Рассказывать Осокину, что мой муж – Альфонс, каких поискать, мне не хотелось. — Он — свободный художник, — ответила я. Осокин кивнул: — Ясно. А вы? — Я тоже, — сказала я, пытаясь усмехнуться, — с последнего вторника.
Впрочем, особой усмешки у меня не получилось. Я опять отвернулась к окну и шмыгнула носом, потому что после слов об аборте в глазах у меня появились слёзы, которые пока не выкатывались, но становились всё горячей и горячей.
— Сейчас мы заедем в больницу, — сказал Осокин, пряча сотовый в карман, — и отменим операцию. Потом мы поедем и пообедаем в приличном месте, а потом поедем в мой офис и поговорим, какая работа в качестве художника устраивала бы вас больше всего.
У меня возникло ощущение, что оконное стекло расслоилось и стало просачиваться в меня – тончайшими стеклянными нитями.
— Нет, — сказала я, когда эти нити стали смялись в острый комок где-то в глубине моего горла. – Это не ваши дети. Вам не нужна такая ответственность. — Послушай, — сказал Осокин. – Я перейду на «ты», если ты не против. — Я не против, — сказала я. — Год назад, — произнёс Осокин, — я потерял свою жену.
Его голос остался прежним, словно речь зашла о постороннем человеке. Я закусила губу. Я просто испугалась, что если я начну плакать, то это опять перейдёт в истерику – так, как это случилось в прошлом июне на дедушкиных похоронах.
— Она была на четвёртом месяце, — продолжил Осокин. – Мы попали в аварию. Обстоятельства не имеют значения. И ты на неё похожа. Сильнее, чем можно представить. Я не гоняюсь за призраками, но случайных совпадений не бывает. Я стала тереть глаза ладонью. Осокин достал из кармана свежий платок — настоящий, а не бумажный:
— Возьми.
Я взяла протянутый им платок, всё ещё пахнущий стиральным порошком, промокнула глаза и вытерла нос. Возвращать ему платок после этого не имело смысла. Осокин посмотрел на часы, поднялся и стал надевать свой плащ. Я тоже встала, стараясь не смотреть ему в лицо. Он был выше меня почти на полголовы.
— Тебя действительно зовут Мария? — спросил он, приоткрывая стеклянную дверь и выпуская меня на улицу. Я замотала головой:
— Офелия.
— Возраст? — Двадцать восемь. Его машина оказалась блестящим чёрным джипом. Осокин открыл мне дверцу: — Садись.
Я забралась в машину, на секунду порадовавшись тому, что одета в джинсы с ботинками, а не в юбку. Внутри салона всё ещё пахло новой кожей. Осокин обошёл свой джип, сел за руль, завёл двигатель, включил дворники, а потом произнес — в той манере, к которой я уже начала привыкать:
— Застегни ремень. Вечером я познакомлю тебя с дочерью. Ей шесть. Думаю, вы найдёте общий язык. И хорошо, что тебя зовут Офелия, а не Мария. Понимаешь, почему?
— Вашу ж-жену? – не раздумывая, спросила я. — Да, — кивнул Осокин, — выруливая с обочины. — Какой адрес у больницы? — Прямо, — ответила я, вставляя язычок ремня в защёлку. – Прямо до «Книжного», а там налево и… Осокин прервал меня:
— Знаю. Там частная клиника напротив парка. Нам туда? — Да. — Какой срок? — Девять недель.
Он кивнул и после этого, до самой больницы, уже ничего не говорил, а просто смотрел на дорогу. Меня — от запаха кожи и беспрерывного мелькания дворников — начало укачивать, но не до тошноты, а до тяжести в голове. В какой-то момент я даже закрыла глаза — с чувством того, что сейчас их открою снова и увижу себя в автобусе, едущем по известному маршруту. У клиники Осокин остановился — на гостевой парковке перед центральным входом, и повернулся ко мне, глуша мотор:
— Сиди в машине. И мне нужна фамилия. — Халиуллина, — ответила я, глядя ему в глаза, и чувствуя себя просто парализованной — от усталости, либо от чего-то ещё. – Офелия Халиуллина. Это моя фамилия, а не по мужу.
Осокин улыбнулся, вылез из машины, и произнёс – перед тем, как захлопнуть дверцу и оставить меня один на один с осознанием того факта, что мои дети не умрут, а будут жить:
— Я поехал за тобой с Богдановской. Ты была без зонта и шла с таким лицом, что я испугался за тебя. А потом ты три минуты стояла перед витриной «Infant Land», до того, как зайти в кофейню.
Если хочешь, мы заглянем туда сегодня, хотя в городе есть магазины и получше. — Нет, я п-просто… Там красивые погремушки… — прошептала я, начиная плакать, — т-там… в в-витрине…
— Дождь никак не кончается, — внезапно сказал Осокин, посмотрев на небо, а потом добавил, закрывая себя от дождя чёрным зонтом: — Ты поплачь, а я вернусь через пару минут, и тогда мы просто поедем и посмотрим на эти погремушки вместе, хорошо?
Для одной чашечки напитка — 1,5 ложечки кофе мелкого или среднего помола, 0,5 стакана молока или сливок.
Кофе засыпать в кофейник, залить водой, подогревать, пока не поднимется пена, снять с огня, процедить, влить молоко или сливки, положить по вкусу сахар и снова подогреть до поднятия пены, вскипятить. Кофе разлить в чашечки и украсить оставшейся пенкой.
Скоро осень, за окнами август, От дождя потемнели кусты, И я знаю, что я тебе нравлюсь, Как когда-то мне нравился ты.
Отчего же тоска тебя гложет, Отчего ты так грустен со мной, Разве в августе сбыться не может, Что сбывается ранней весной? Что сбывается ранней весной.
За окошком краснеют рябины, Дождь в окошко стучит без конца. Ах, как жаль, что иные обиды Забывать не умеют сердца!
Не напрасно тоска тебя гложет, Не напрасно ты грустен со мной, Видно, в августе сбыться не может, Что сбывается ранней весной? Что сбывается ранней весной.
Скоро осень, за окнами август, От дождя потемнели кусты, И я знаю, что я тебе нравлюсь, Как когда-то мне нравился ты. Как когда-то мне нравился ты.