Ольга Берггольц, фрагмент из книги «Говорит Ленинград»

размещено в: О войне | 0

В январе 1943 года одна ленинградка, Зинаида Епифановна Карякина, слегла. Соседка по квартире зашла к ней в комнату, поглядела на нее и сказала:

— А ведь ты умираешь, Зинаида Епифановна.

— Умираю, — согласилась Карякина. — и знаешь, Аннушка, чего мне хочется, так хочется — предсмертное желание, наверное, последнее: сахарного песочку мне хочется. Даже смешно, так ужасно хочется.

Соседка постояла над Зинаидой Епифановной, подумала. Вышла и вернулась через пять минут с маленьким стаканчиком сахарного песку.

— На, Зинаида Епифановна, — сказала она. — Раз твое такое желание перед смертью — нельзя тебе отказать. Это когда нам по шестьсот граммов давали, так я сберегла. На, скушай.

Зинаида Епифановна только глазами поблагодарила соседку и медленно, с наслаждением стала есть. Съела, закрыла глаза, сказала: «Вот и полегче на душе», и уснула. Проснулась утром и… встала.

Верно, еле-еле, но ходила.

А на другой день вечером вдруг раздался в дверь стук.

— Кто там? — спросила Карякина.
— Свои, — сказал за дверью чужой голос. — Свои, откройте.

Она открыла. Перед ней стоял совсем незнакомый летчик с пакетом в руках.

— Возьмите, — сказал он и сунул пакет ей в руки.- Вот, возьмите, пожалуйста.
— Да что это? От кого? Вам кого надо, товарищ?

Лицо у летчика было страшное, и говорил он с трудом.

— Ну, что тут объяснять… Ну, приехал к родным, к семье, привез вот, а их уже нет никого… Они уже… они умерли! Я стучался тут в доме в разные квартиры — не отпирает никто, пусто там. Что ли, — наверное, тоже…как мои… Вот вы открыли. Возьмите. Мне не надо, я обратно на фронт.

В пакете была мука, хлеб, банка консервов. Огромное богатство свалилось в руки Зинаиды Епифановны. На неделю хватит одной, на целую неделю!.. Но подумала она: съесть это одной — нехорошо. Жалко, конечно, муки, но нехорошо есть одной, грех. Вот именно грех — по-новому, как-то впервые прозвучало для нее это почти забытое слово. И позвала она Анну Федоровну, и мальчика из другой комнаты, сироту, и еще одну старушку, ютившуюся в той же квартире, и устроили они целый пир — суп, лепешки и хлеб. Всем хватило, на один раз, правда, но порядочно на каждого. И так бодро себя все после этого ужина почувствовали.

— А ведь я не умру, — сказала Зинаида Епифановна. — Зря твой песок съела, уж ты извини, Анна Федоровна.
— Ну и живи! Живи! — сказала соседка. — Чего ты… извиняешься! Может, это мой песок тебя на ноги-то и поставил. Полезный он: сладкий.

И выжили и Зинаида Епифановна, и Анна Федоровна, и мальчик. Всю зиму делились — и все выжили.

Ольга Берггольц, фрагмент из книги «Говорит Ленинград»

Рейтинг
5 из 5 звезд. 1 голосов.
Поделиться с друзьями:

Воспоминания Анатолия Дмитриевича Папанова о войне

размещено в: О войне | 0
Анато́лий Дми́триевич Папа́нов — советский актёр театра и кино, театральный педагог и режиссёр; народный артист СССР, лауреат Государственной премии РСФСР им. братьев Васильевых и Государственной премии СССР. Википедия
Родился: 31 октября 1922 г., Вязьма, РСФСР
Умер: 5 августа 1987 г. (64 года), Москва, СССР

Помню, уже спустя годы после войны бродил я по весеннему редкому лесу и вдруг увидел серый цементный конус с красной звездой и со столбцом фамилий на металлической табличке. Агапов, Дадимян, Мешков… Я читал фамилии незнакомых мне людей, а когда дошел до начинающихся на букву «П», подумал, что мое место в этом списке было бы здесь.

Деловито так подумал, просто. Такой реальной представлялась мне смерть в окопах той страшной войны, так часто дышала она мне прямо в лицо.

В армию меня призвали в 1940 году. Служба моя началась в Саратове, затем перевели в Оренбург. Там и застало меня известие о начале войны. Короткая подготовка — и на фронт. А возраст — всего девятнадцать.
В июле нас сформировали и направили на 2-й Юго-Западный фронт — харьковское направление. Прибыли оборонять небольшой городок. По виду тех, кто уже воевал, было ясно — тут жарко. Окопались. Силища на нас шла — не сосчитать. Почти вся дивизия полегла, от нашего взвода человек шесть или восемь в живых осталось.

Основную тяжесть войны несла пехота. Мина, которая танку рвет гусеницу пехотинцу отрывает ноги. Марш-бросок на лафете — одно, а на своих двоих, да еще по колено, а то и по уши в грязи — другое. Пули бессильны перед броней, но вся броня пехотинца — гимнастерка. Сами понятия фронта и тыла относительны. Если пули противника доставали нас на излете и вязли в шинели, не задевая тела, — мы, пехота, уже считали себя в тылу.

Я помню свой первый бой, в котором из нас, сорока двух человек, осталось в живых четырнадцать. Я ясно вижу, как падал, убитый наповал, мой друг Алик Рафаевич. Он учился во ВГИКе, хотел стать кинооператором, но не стал… Мы бежали недалеко друг от друга и перекликались — проверяли, живы ли. И вдруг:
— То-о-о-ли-ик!
Обернулся. Алик падает…

Рядом кто-то кричал:
— Чего уставился? Беги со всеми, а то и самому достанется, если на месте-то…

Я бежал, не помня себя, а в голове стучало: нет Алика, нет Алика… Помню эту первую потерю как сейчас…

Из оставшихся в живых сформировали новый полк — и в те же места. Грохот такой стоял, что порой сам себя не слышал.
А однажды утром была абсолютная тишина, и в ней неожиданно:
— Ку-ка-ре-ку-у!..

Петух какой-то по старой привычке начинал день. Было удивительно, как только он выжил в этом огне. Значит, жизнь продолжается…

А потом тишину разорвал рев танков. И снова бой.

И снова нас с кем-то соединили, и снова — огненная коловерть…

Командиром нашего взвода назначили совсем молоденького, только что из военшколы, лейтенанта. Еще вчера он отдавал команды высоким, от юношеского смущения срывающимся голосом, а сегодня… я увидел его лежащим с запрокинутой головой и остановившимся взглядом.

Я видел, как люди возвращались из боя совершенно неузнаваемыми. Видел, как седели за одну ночь. Раньше я думал, что это просто литературный прием, оказалось — нет. Это прием войны…

Но там же я видел и познал другое. Огромную силу духа, предельную самоотверженность, великую солдатскую дружбу. Человек испытывался по самому большому счету, шел жесточайший отбор, и для фронтовика немыслимо было не поделиться с товарищем последним куском, последним куревом. Может быть, это мелочи, но как передать то святое чувство братства — не знаю, ведь я актер, а не писатель, мне легче показать, чем сказать.

Говорят, человек ко всему привыкает. Я не уверен в этом. Привыкнуть к ежедневным потерям я так и не смог. И время не смягчает все это в памяти…

…Мы все очень надеялись на тот бой. Верили, что сможем выполнить приказ командования: продвинуться в харьковском направлении на пять километров и закрепиться на занятых рубежах.

Мороз стоял лютый. Перед атакой зашли в блиндаж погреться.
Вдруг — взрыв! И дальше — ничего не помню…

Очнулся в госпитале. Три ранения, контузия. Уже в госпитале узнал, что все, кто был рядом, убиты. Мы были засыпаны землей. Подоспевшие солдаты нас отрыли.

В госпитале меня оперировали, вытащили осколок, а потом отправили санпоездом в другой госпиталь, находящийся в дагестанском городе Буйнакске. Ехали долго, дней десять, и в пути мне было очень плохо, тяжело. Ухаживал за мной, помогая санитарам, молодой солдат (из легкораненых, как он говорил), совсем почти мальчишка. Прибыли к месту назначения, и в общей суматохе я потерял его из виду и очень грустил, потому что привык к этому доброму и улыбчивому пареньку. Когда стал ходить, неожиданно встретил его в коридоре госпиталя. Увидел и… мурашки по телу побежали: «легкораненый» был без ноги.
Когда меня спрашивают, что мне больше всего запомнилось на войне, я неизменно отвечаю: «Люди».

Есть страшная статистика: из каждой сотни ребят моего поколения, ушедших на фронт, домой возвратились лишь трое… Я так ясно помню тех, кто не вернулся, и для меня слова «за того парня» звучат уж никак не отвлеченно…

Однажды в телепередаче я рассказал об Алике Рафаевиче, и ко мне пошли письма: однофамильцы Алика спрашивали о своих пропавших родственниках. А однажды пришла женщина, и я сказал: «Вы мама Алика», — ошибиться было невозможно, одно лицо… Мы переписываемся до сих пор.

В другой раз, выступая в Орехово-Зуево, я рассказал о своем друге Александрове — был у нас такой веселый бесшабашный солдат, этакий стиляга — он фасонисто подворачивал голенище валенка, и вот по этому подвернутому валенку, торчащему из сугроба, я его однажды и узнал… Откопали — и правда он. А после выступления за кулисы пришел парнишка: «Это, наверное, был мой папа…» Смотрю — лицо, походка, все похоже…

После ранения на фронт я вернуться уже не смог. Меня комиссовали подчистую, никакие мои просьбы и протесты не помогли — комиссия признала меня негодным к воинской службе. И я решил поступать в театральный институт. В этом был своего рода вызов врагу: инвалид, пригодный разве что для работы вахтера (я действительно побывал на такой работе), будет артистом. И здесь война вновь страшно напомнила о себе — требовались парни, а их не было…

Так что те слезы в фильме «Белорусский вокзал», в квартирке бывшей медсестры, вовсе не кинематографические…

Автор: #АнатолийПапанов

Рейтинг
5 из 5 звезд. 1 голосов.
Поделиться с друзьями:

Долг. Из Иришкиных книжек

размещено в: О войне | 0

Долг

Евдокию война застала в Михайловке, свекровь позвала юную невестку отдохнуть перед родами на свежем деревенском воздухе, набраться сил. Да и питание деревенское никак было не сравнить с городским: свежие овощи и фрукты, молоко прямо из-под коровки.

Евдокию долго уговаривать не пришлось, как раз прозвенели в школах последние звонки, распустившие ребятню на летние каникулы, и Евдокия Марковна, учительница младших классов, была полностью свободна до осени. А там и малыш появится должен был. Девушка была сиротой, мать ее умерла, не дожив до свадьбы дочери, оставаться на лето в городе не хотелось, и Дуня с радостью приняла приглашение свекрови.

В деревню с мужем они приехали за неделю до войны, даже обвыкнуться еще не успели, а тут… Мужа Сашу, лейтенанта запаса, сразу же призвали на фронт. Дуня навсегда запомнила прощание, то, как плакали они вместе с его матерью на Сашкиной груди, его серьезное лицо, попытки успокоить женщин, обещания вернуться с победой. Запомнила, как гладил он ее большой уже животик и просил позаботиться о сыне. Как, упав в придорожную пыль, горько рыдала и билась свекровь, все повторяя, что сын не вернется, что она чувствует это сердцем…

Как давно это все было, И как будто и не с ней. Нет в живых уже свекрови, не перенесла она тягот военного времени и голода, слегла и тихо сгорела еще в сорок втором. Нет больше и мужа ее, Сашеньки, полгода как похоронка на него пришла. Остался лишь сынок, белобрысый Гришка.

Вот с ним-то, босым, одетым лишь в длинную батину рубаху, и стояла Евдокия у калитки, провожая глазами бесконечную колонну пленных немцев, бредущих под конвоем по центральной деревенской улице. Они шли медленно, неловко спотыкаясь, большинство были ранены. Многие замотаны в какое-то непонятное тряпье. И у всех опущенные, понурые головы, затравленный взгляд. Деревенские женщины молча и смотрели на них, и в их глазах была ненависть и вся женская скорбь по потерянным мужьям, отцам, братьям, сыновьям.

Несколько отчаянных ребятишек выскочило вперед, побежало вдоль дороги, вздымая пыль, выкрикивая оскорбления. В немцев полетели придорожные камешки. Никто не уклонялся от них, пленные лишь прикрыли головы поднятыми руками и продолжали медленно идти вперед.

И вдруг среди бредущей толпы заключенных Дуня увидела знакомое лицо, и память обрушилась на нее, вернув страшные воспоминания далекого лета сорок первого…

* * *
Немцы тогда заняли их Михайловку. Деревня сдалась без боя, да и кому было ее защищать? Мужчины все давно ушли на фронт, а старики, еще способные держать в руках оружие да подростки, при первых вестях о подходе немцев, ушли в леса. Остались в Михайловке лишь женщины да дети… был конец лета, Дуня тогда была уже на сносях. Страх родить ребенка в такое тяжелое время преследовал ее ежедневно, но что тут было поделать?

Войска вошли в их деревню чуть ли не с победным маршем. Лощеные, сытые и холеные, они весело переговаривались друг с другом, смеялись, глядя на деревенских жителей. Женщины и дети настороженно смотрели на них из-за прикрытых калиток. А потом начался настоящий ад.

Жителей особо больших домов силой выкидывали на улицу, прямо так, в чем были, вместе с детьми и немощными стариками. На дом свекрови Евдокии, стоявший на отшибе деревни, маленький, в одну комнатку, никто не позарился. Но вот когда немцы пошли ловить кур и уводить скот со дворов, то очередь дошла и до них.

Притихшие, в страхе, сидели обнявшись свекровь и Дуня, пока ловили кур в их небольшом сарайчике. Отчаянно заголосившему Пете явно сразу же скрутили голову. А потом очередь дошла и до коровы Зорьки. Когда стали выводить ее со двора, так жалобно она мычала, что свекровь не выдержала, подхватилась и побежала из дому, а Дуня за нею следом.

— Не отдам! Не отдам, оставьте корову! У нас маленький скоро родится! — Выхватывая веревку из рук солдат вопила свекровь. Те поначалу смеялись, пытаясь оттолкнуть пожилую женщину, а потом стали злиться. Один снял с плеча автомат.

— Мама, мама, не надо! Пойдемте, мама! — Пыталась оттащить ее Евдокия. Но женщина вцепилась в веревку намертво, упав под ноги Зорьке.

Тогда немец с автоматом, развернулся и с силой ударил Дуню прямо в живот. Она согнулась от непереносимой боли пополам, упала на колени, слезы брызнули из глаз, а дыхание перехватило. Она почувствовала, как по ногам вниз полило горячим.

Понимая, что она теряет ребенка, Дуня завыла в голос. Немец скривился и замахнулся автоматом второй раз. Но ударить не успел, — руку его перехватил второй мужчина в форме. Был он немолодым, высоким, нескладным каким-то. Он стал что-то сердито выговаривать первому, но Дуне было уже не до их споров. Она четко понимала, что помочь ей и новой, нерожденной еще жизни, некому. А значит, пришел ее конец. Она вспоминала маму, ее улыбку… Мужа Сашку и то, как целовал ее перед уходом на фронт… Горькие слезы вперемешку с рыданиями рвались из нее наружу.

Но тут сильные руки подхватили ее и потащили куда-то. От резкой боли Дуня потеряла сознание. Очнувшись, она поняла, что лежит в доме свекрови, но почему-то на обеденном столе и без одежды, лишь прикрытая сверху колючим одеялом. Свекровь хлопотала у печи, грея воду в большой кастрюле, рядом лежала стопка полотенец и простыней.

— Что случилось? — едва прохрипела она, в горле пересохло и было оно как наждак.

— Лежи! Лежи, девочка моя! — Подскочила к ней свекровь, заставляя лечь обратно на неудобную и жесткую столешницу. — Сейчас доктор Гюнтер придет. Он велел лежать. Насколько я смогла его понять, немецкий-то со школы только помню.

— Какой Гюнтер? Я… не понимаю… — Дуня с трудом соображала, боль, невыносимая, пожирающим пламенем сжигала каждую клеточку ее тела. Сил лежать ровно, вытянув ноги, не было . Хотелось перевернуться на бок, свернуться в один болезненный комок, подтянув ноги к огромному своему животу.

Но ответить свекровь так и не успела. Дверь хлопнула и в комнату вошел тот самый высокий немолодой немец в очках. Внимательно посмотрев на Дуню, он поставил рядом и открыл большой чемоданчик с инструментами. Затем принялся мыть руки в углу у рукомойника, что-то медленно, повторяя по нескольку раз, втолковывая ее свекрови. Затем немец подошел к Дуне, наклонился, и стал что-то успокаивающе приговаривать на немецком языке. А потом к лицу девушки прижалась пахнувшая лекарствами тряпка, и Евдокия потеряла сознание. Последнее, что она запомнила, были светло-серые внимательные глаза за стеклами очков.

* * *
Приходила в себя Дуня очень долго и тяжело. Ее крутило, тошнило и мутило. Адским огнем горел огромный шов сверху вниз через весь живот. Успокаивало лишь одно, — рядом тихо посапывал ее сынок, завернутый в большое полотенце. Живой и здоровый. Было и еще кое-что…что Дуня осознала не сразу — за стенкой домика в сарае раздавалось, временами, протяжное мычание Зорьки. Единственной коровой останется она потом в Михайловке. Не одну детскую жизнь спасет холодными зимами ее молоко…

Врач Гюнтер еще несколько раз заходил к молодой маме. Внимательно и молча осматривал и так же молча уходил. Или что-то настойчиво повторял свекрови, и тогда уже через несколько часов Дуне приходилось пить отвратительно-горькие отвары трав, приготовленные свекровью по советам врача. Несколько раз до девушки доносились звуки какой-то грустной, протяжной песенки, исполняемой толи на жалейке, толи на губной гармонике.

— Это Гюнтер играет. — Рассказала как-то свекровь. — У него дочь на тебя похожа, вот и помог, не смог пройти мимо.

— Откуда вы знаете, мама? — Удивилась тогда Дуня.

— Ну, как откуда? Так сам и сказал. — Смутилась свекровь. — Я много-то с ним не говорила, враг он нам в любом случае. А так, промежду прочим, и рассказал. Я всего не поняла, немецкий-то давно учила. Но войны он не любит и не одобряет. Но есть долг. Он так и сказал — Долг… А дома дочка беременная, сынок маленький еще остались. Жена-то его померла…

Свекровь вздохнула, смахнула слезу, и отвернулась, отправившись менять пеленки маленькому Гришеньке. Сама же Дуня лежала долго, потом так же долго училась ходить. А когда смогла выйти наконец-то во двор, то доктор Гюнтер уже ушел вместе со своей частью в сторону Москвы… Евдокия была уверена, что больше его она не увидит…Но вот судьба распорядилась иначе…

* * *
Пленные расположились недалеко, за околицей деревни. Бежать им было некуда, и они, голодные и замученные, робко пытались выпросить у деревенских хоть немного еды… Фразы на ломаном русском «Кура, млеко, яйки» звучала теперь совсем иначе… жалостливо, просительно. Жадно протянутые, дрожащие руки немецких пленных у одних вызывали раздражение и злость, а у других… да, нашлись женщины, которые сунули в протянутые руки немного еды.

Удивительное создание — русская женщина. Ее судьба бьет, гнет в «бараний рог», отнимает счастье и родных людей… А она все равно сохраняет в груди сердце человеческое, способное на сочувствие… Душу чистую, жалостливую. Нет, никогда не простят они немцам проклятым смерть своих мужей и сыновей, никогда! Но смотреть на то, как человек живой страдает, мучается, женщина просто не способна… И вкладывались в дрожащие грязные ладони немецких пленных жалкие подачки, малые крохи, что решились оторвать женщины Михайловки от своей семьи да малых детей.

Вот и Евдокия…столько испытала, столько потеряла. Никогда не увидит она мужа, а маленький Гришка отца. Никогда муж Сашка не увидит сына своего, не придет, не обнимет. Лишь треугольник похоронки расскажет сыну, где и как погиб его отец…
Но сердце доброе да благодарность к Гюнтеру, что сына и ее спас, не давало покоя…Чувство долга не позволяло забыть печальный взгляд серых глаз пожилого немецкого врача.

* * *
Евдокия собрала по дому все, что смогла найти. Четыре вареных картофелины, пара луковиц, краюха хлеба из ржаной муки да свекольного жмыха… Подумала минуту и налила крынку коровьего молока. Завязала все это добро в старый свекровкин платок, да пошла за околицу.
Гюнтер по деревне не ходил и еду у местных не выпрашивал. Он сидел, сгорбившись, и играл на гармошке. Печальные звуки простой детской песенки разносились вокруг. Евдокия подошла, придерживая босого Гришку за руку, остановилась неподалеку, ждала, когда немецкий доктор обратит на нее внимание. Он прекратил играть, обернулся и долго вглядывался сначала в Дуню. Потом как то печально улыбнулся им обоим.

Девушка подошла и положила перед ним узелок с едой. Гюнтер развернул платок, и, увидев крынку, вопросительно посмотрел на Дуню. Та молча кивнула в ответ, подтверждая, что молоко от той самой коровы, оставленной им много лет назад…
Уже собираясь уйти, Евдокия увидела, как дрожащими руками немец перебирает еду. Она испытывала какой-то внутренний необъяснимый покой. Она больше ничего не должна, она вернула долг!

* * *
Они отошли еще недалеко, как Дуня услышала позади торопливые шаги, обернулась, вздрогнула. Их стремительно догонял Гюнтер. Подойдя, он опустился перед Гришкой на колени прямо в пыль, взял малыша за плечи и долго вглядывался в курносое конопатое лицо. Затем протянул руку и вложил в детскую ладошку губную гармошку. Встал и, не оборачиваясь, ушел прочь. Дуня и Гришка долго смотрели ему вслед…

Автор: #ИРИШКИНЫКНИЖКИ

Рейтинг
0 из 5 звезд. 0 голосов.
Поделиться с друзьями:

Скрипучие двери. Из сети

размещено в: О войне | 0

Нюра Головина не доверяла замкнутым и молчаливым людям. Не то, чтобы она их уж терпеть их не могла, а просто считала, что такие люди как бы «себе на уме». Никогда не знаешь, что такие молчуны держат в голове у себя и какие коленца выкинут в любой момент.

Поэтому и сторонилась Нюрочка тихих и молчаливых. Но не зря в народе говорят, «чего обходишь, на то и наткнешься». Замуж Нюра вышла именно за такого парня.

Муж ее, Григорий, за всю свою жизнь, наверно и сотни слов не сказал. Даже при регистрации брака на вопрос о том, согласен ли он, Григорий Михайлович Головин, взять в жены Анну Федоровну Малееву, Григорий просто молча кивнул головой.

Регистратор повторила вопрос и снова Григорий кивнул и опустил голову.

-Да согласен он, согласен! — наконец, крикнул кто-то из гостей.

-Расписывайте уже их! Все равно ведь не скажет вслух. Все гости дружно расхохотались, потому что знали характер жениха.

А вот влюбленная Нюра, наивно думала, что это пройдет и вообще «просто Гриша стесняется». Но «не прошло», как оказалось в дальнейшем. С годами молчаливость Григория только усилилась.

Нюра со временем смирилась с его странным характером. Тем более, что иногда Гриша все же произносил какие-то слова. «Одной рукой Бог отнимает, а другой — дает».

Не умел Григорий Головин красиво и много говорить, зато руки у него были золотые. Все он умел делать. Дом выстроил на терем расписной похожий, всю мебель смастерил своими руками. Всегда у него все было отремонтировано, отлажено, все чинно, порядком на своих местах.

Только вот почему-то двери скрипели часто. Не смазывал Григорий петли у дверей. Даже странно это было для него.

Нюра как-то спросила мужа, как же он двери скрипучие терпит при его-то любви к порядку в доме. А Григорий усмехнулся и ответил: -А мне, Нюра, нравится отчего-то скрип дверной. На голос мой похож, правда?

-Правда, -усмехнулась Нюра, но петли дверные иногда все-таки смазывала регулярно, тайком от мужа.

Шли годы. Жили Головины душа в душу, дружно, весело. Все у них ладилось: и в жизни и в хозяйстве.

В июне 1941 года муж ушел на фронт. А перед уходом, осмотрел внимательным взглядом весь дом, все, что было не так — подправил, а петли дверные по-прежнему не смазал.

-Ну и ладно, -всхлипнула Нюра, — скрип мне твой голос напоминать будет, Гришенька.

Григорий улыбнулся, обнял жену и в ухо прошептал: -Как дверь заскрипит, знай, что я живой, а перестанет скрипеть, значит, все, не жди меня. Конец пришел. …

В 1943 году Нюра получила похоронку на Григория. Ночью рыдала в подушку, не могла остановиться, думала, что задохнется от слез.

И вдруг… дверь входная заскрипела, как будто входит кто-то. Что это такое? Нюра быстро подняла голову и прислушалась. Дверь продолжала скрипеть, как будто еще настойчивей и громче.

И вдруг вспомнила она слова мужа перед расставанием, что пока дверь скрипит, живой ее Гриша. Улыбнулась женщина и уснула крепко.

Так продолжалось полгода. Каждую ночь Нюра, укладываясь спать, прислушивалась к двери: скрипит ли? Дверь исправно скрипела, и Нюра спокойно засыпала под этот скрип.

Никому она не говорила в деревне про это, иначе, точно за сумасшедшую бы ее сельчане приняли.

Однажды летом Нюра задержалась до ночи на ферме. Приплелась домой поздно, рухнула на кровать и уснула. И вдруг среди ночи вскочила как на пружине: дверь не скрипела!

Днем она успокаивала себя тем, что уснула крепко, вот и не слышала скрипа дверного. На вторую ночь дверь тоже не скрипела. Нюра поникла, почернела вся.

Все, конец, нет, больше Гриши ее золотого. И все сразу стало серым и тоскливым. Жить даже расхотелось.

Опустив голову, шла она с фермы домой, как вдруг окликнул ее дед Евсей, дальний родственник по мужу.

-Нюра, постой-ка! Женщина остановилась.

-Чего тебе, дед? — устало произнесла она.

-Ты чего такая смурная? -не отставал от нее Евсей. -А чего радоваться-то? -вздохнула Нюра, -сейчас приду домой, а там тишина гнетущая, жить не хочется… ладно пойду я, -отвернулась она от деда и поплелась дальше.

-Значит, не скрипят больше двери? -засмеялся дед Евсей.

-Тишина?

-Что?! — Нюра стремительно обернулась.

— Двери? -Я же тебе петли смазал два дня назад, когда ты на ферме припозднилась. Я зашел к тебе, не помню уж зачем, посидел, а у тебя двери скрипят, аж в ушах звенит, вот я и смазал…

-Дед Евсей, родненький мой! Спасибо тебе, -Нюра подошла к деду, обняла его и громко разрыдалась у него на плече.

-Ты чего, чего это? -Евсей перепугался.

-Нюрашка! За что спасибо-то?

-За петли смазанные и за …надежду, -улыбнулась Нюра и заторопилась домой.

Через полгода от Григория пришло письмо. Он получил тяжелое ранение в живот, долго лежал в госпитале, а там, в палате умер солдат Голавин Григорий, а он-то — Головин!

Ошиблись писарчуки, значит. Похоронка не в тот дом пришла. Потом выписали его, в окружение вскоре попал. Поэтому и не писал так долго.

…В июле 1945 года Григорий Головин вернулся домой с войны. Вечером он внимательно осмотрел весь дом и смазал дверные петли…

автор: «Повороты судьбы»

Рейтинг
0 из 5 звезд. 0 голосов.
Поделиться с друзьями: