




СПАСИБО ЗА ЛЮБОВЬ.
В тот день отец Евгений отпевал двенадцатилетнюю Любу. На вид ей можно было дать лет восемь, не больше. Личика маленькой и хрупкой девочки почти не было видно среди моря ромашек – она их очень любила при жизни. А рядом с ней в гробике лежал старый и потрёпанный плюшевый мишка…
Отцу Евгению уже не раз приходилось отпевать детей. Всегда это было очень тяжело. И он с трудом подбирал слова, пытаясь утешить родителей.
Но сейчас ему было как никогда больно. Невыносимо. Отец Евгений отпевал свою самую любимую прихожанку. Борясь с подступающим к горлу комом, он с трудом пел: «Со святыми упокой». И держался лишь потому, что знал: Любочкина душа сейчас правда Там. Со святыми, с ангелами, с Богом.
***
Эта семья появилась на приходе четыре года назад. Илья, Марина и их трое детей: маленькие близнецы Паша и Петя и восьмилетняя Люба.
На старшую девочку все сразу обратили внимание. Даже не потому, что она заметно хромала, а лицо её портила заячья губа. Она вела себя не как другие дети.
Любу совершенно не интересовала шумная ребятня, которая устраивала на подворье какие-то игры. Она не пыталась с ними познакомиться и даже как-то сторонилась.
Зато она постоянно возилась со своими братишками и внимательно следила, чтобы никто из детей их не обидел. А если это случалось, испуганно закрывала собой малышей и тихо говорила: – Пожалуйста, не надо.
Еще она часто подходила к родителям, брала за руку то одного, то другого, прижималась и заглядывала в глаза. Как бы спрашивая: «Вы меня любите?»
А те с ласковой улыбкой гладили её по голове. Позже отец Евгений узнает, что совсем недавно Илья и Марина взяли Любочку из детского дома. Пете с Пашей тогда было девять месяцев.
Родную мать Любы Нину лишили родительских прав. Когда-то она была дворничихой-алкоголичкой. А потом её выгнали с работы, и она стала просто алкоголичкой.
В её грязной, пропахшей табаком и дешёвой водкой однокомнатной квартире постоянно пребывали какие-то мужики и стоял пряный угар.
И Нина даже не помнила, от кого из них она однажды забеременела. Хотела делать аборт, но кто-то из собутыльников сказал, что за детей «много платят» и на пособия можно прекрасно жить.
Всю беременность Нина вела свой привычный образ жизни. И даже не задумывалась, что теперь она не одна. – Моя мать чего только ни делала. А я вон здоровая как лошадь, – гордо говорила она.
Девочка родилась раньше срока. Крохотная и синяя. Одна ножка у неё была короче другой. Голова, болтающаяся на шейке-ниточке, казалась огромной по сравнению с тощим болезненным тельцем. А её маленькое сморщенное личико было изуродовано заячьей губой.
– Фу, какая страшная, – с отвращением сказала Нина и отвернулась от дочки. Ей было противно брать малышку на руки, и кормила она ее только потому, что мечтала поскорее выписаться, получить «хорошие деньги» и напиться.
У Нины была старенькая одинокая сердобольная соседка, бабушка Вера. Зная, что та должна родить, она купила на свою крохотную пенсию подержанную кроватку с подушечкой и одеялом, видавшую виды коляску и из своего постельного белья нашила пелёнок. Будущая мать всем этим мало интересовалась.
Бабушка попросила в своём храме у прихожан ненужную детскую одежду и памперсы. Там же она потом ее и крестит.
– Назови её Любовью, – говорила бабушка Вера Нинке.
– Будут у нас с ней именины в один день.
– Да какая она Любовь, с такой рожей, – ухмылялась та. Но согласилась. Просто потому, что ей было все равно. Поняв, что «хорошие деньги» за ребёнка – это копейки, мать, казалось, вообще возненавидела дочь.
– И зачем я тебя, уродину, только родила, – кричала она со злого похмелья.
– Людям показать стыдно. Она била её по лицу, когда кроха плакала и просила есть. Та не понимала, почему? Где же её мамочка, которая ей так нужна? Которая должна прийти и спасти? И плакала еще сильнее. Пока ей не сунут грязную бутылку с дешевым питанием.
Люба могла часами лежать в мокрых пелёнках и никто не обращал на это внимания – ни Нинка, ни её вечные гости.
И в конце концов, утомленная своим же криком, засыпала. Со временем она вообще научилась не плакать. А просто смотрела в потолок и ждала. Или укачивала себя, мотая головкой из стороны в сторону. Она никому не была здесь нужна.
И только бабушка Вера, когда были силы, выходила с ней погулять во двор. Или брала к себе домой и пела колыбельные.
А когда Любочке был год, подарила ей хорошенького плюшевого мишку. И он надолго станет её верным другом, которому можно все рассказать, уткнуться в него лицом, как, наверное, утыкаются дети в мамину грудь, и заснуть.
Но скоро бабушка Вера умерла. И Люба с мишкой остались одни. Не считая Нинки, конечно.
Люба росла, Нина старела. Кавалеров, даже вечно пьяных, становилось меньше. И все чаще она била дочь. Страшно, жестоко – за всё.
Вымещая на ней злость за свою неудавшуюся жизнь. Она била её за разбросанные по квартире бычки и бутылки. За то, что та хотела есть. И кормила и вообще что-то для неё делала только потому, что к ней уже приходила опека.
Нина не боялась её потерять, нет. Просто ей как матери-одиночке за Любу копейки, но платили. Била за то, что Люба приходила домой в грязном, разорванном платье.
А когда та пыталась объяснить, что её толкнул мальчик во дворе, со злостью говорила: – Правильно сделал! Не можешь даже за себя постоять! Любочка правда не могла за себя постоять.
А дети ее не любили и смеялись над ней.
– Смотрите, хромая! – кричали они ей в след.
– Страхолюдина!
– Дочь алкашки! Чуть повзрослев, она уже не обращала на них внимания. Садилась где-нибудь в стороне, под кустом или на лавочке со своим мишкой и что-то ему рассказывала.
А когда была помладше, хотела подружиться, подходила и приветливо улыбалась своими изуродованными губами. Они тыкали в неё пальцем, ставили подножки.
Люба падала, по привычке закрывала голову руками, как делала, когда её била мать, и лепетала сквозь слезы: – Пожалуйста, не надо! Потом она так же будет бояться за своих братишек и закрывать их собой от других детей.
Удивительно, но в этом аду Люба росла очень хорошей, доброй девочкой. Как будто оправдывая своё имя. Она старалась угодить Нинке. Как могла, наводила порядок.
Накрывала её одеялом, когда та, пьяная, засыпала на полу. И это были самые счастливые минуты в её жизни. Она расчёсывала спутанные, грязные материны волосы и приговаривала: «Ты красивая», – то, что ей самой никто никогда не говорил. Может быть, бабушка Вера, но Люба этого не помнила.
Не видя от матери ласки, она, когда та валялась «бездыханной», ложилась рядом, брала ее руку и обнимала ею себя.
И представляла, что мама сама это делает и шепчет ласково: «Доченька, солнышко, я люблю тебя!» Так всегда говорит соседка с пятого этажа тётя Ира своей маленькой Наташе. Иногда она так и засыпала рядом с Нинкой, прижав к себе мишку.
А потом наступало утро, и Люба просыпалась от грубого толчка в бок и хриплого: «Воды принеси!» Иногда, правда, Нинка была с Любой помягче.
После первых двух-трех стаканов. Тогда она звала её, брала за плечи, смотрела на неё мутным взглядом и говорила: «Что ж ты у меня такая страшная!» И могла заплакать пьяными слезами.
Однажды Люба увидела, как кто-то из детей подарил своей маме букетик полевых цветов. И та расцвела, обняла, начала целовать белобрысую макушку.
– Если я подарю маме цветы, она тоже, наверное, обрадуется, – подумала девочка, – ведь ей никто никогда не дарил.
Любочка нарвала букет ромашек. Они ей очень нравились – светлые, приветливые, солнечные. Похожие на бабушку Веру – круглолицую, ласковую и всегда в белом платочке.
Такой она изредка смутно всплывала в её детской памяти. Дома злая с похмелья Нинка отхлестала её этими ромашками по лицу. Из носа у Любы пошла кровь.
– Бутылки пойди лучше сдай, денег нет, а этот веник выброси, – крикнула ей вслед мать и вытолкала за дверь.
Кто-то из соседей, увидев девочку с окровавленным лицом, вызвал милицию. И на этот раз Любу забрали. Ей было шесть лет. Когда её увозили, она вела себя тихо и даже не плакала.
А под курточкой, чтобы никто не видел, прижимала к себе своего плюшевого мишку. Только тогда, поняв, что произошло, Нина запричитала. Может, из-за тех копеек, которые ей платили.
А, может, правда, шевельнулось в ней, наконец, что-то человеческое. Ведь кроме Любочки, её саму никто и никогда не любил.
Люба оказалась в детском доме – старом и обшарпанном. Но по сравнению с её квартирой он показался ей чуть ли не дворцом.
Её старую грязную одежду выбросили. Помыли, причесали. Дали чистое. Люба с удивлением гладила подол своего нового платья и не верила, что это для неё.
У неё хотели отобрать мишку – может, зараза какая на нем. Но Люба так плакала, что какая-то женщина попросила: – Не надо, оставьте, я его постираю. И погладила девочку по голове.
Та сначала пыталась закрыться руками, боялась, что её ударят, но женщина ласково сказала: – Не бойся, тебя никто не обидит. Тебя как зовут? Так Люба познакомилась с Мариной.
Марина работала здесь воспитателем. Она очень отличалась от остальных сотрудников детдома какой-то трогательной сентиментальностью. Она смотрела на всех этих деток, еле сдерживала слезы и хотела всех обнять.
Нет, другие не были злыми. Они тоже были хорошими людьми, но со временем привыкли к детскому горю. И просто делали свою работу. А Марина привыкнуть не могла.
Странно звучит, но Любе нравилось в детском доме. Её почти не били, там были такие же несчастные дети, которым в жизни не повезло.
Иногда они, конечно, дрались между собой, порой доставалось и ей. И как и раньше, она закрывала голову руками и просила: – Пожалуйста, не надо!
По сравнению с домом, её хорошо кормили. С ней занимались, играли. У неё была чистая кровать и игрушки. Но больше всех она любила своего мишку. И часто сидела с ним одна в уголке.
Скучала ли она по матери? Может, да, а может, и нет. Она спрашивала о ней первое время, а потом перестала. Люба очень привязалась к Марине. Она часто вспоминала, как та первый раз погладила её по голове.
Марина всегда гладила её при встрече, разговаривала с ней, но тот, первый раз, был самым удивительным. А Марине было жалко Любочку. Со временем она заметила, что все чаще думает об этой напуганной хромой девочке с заячьей губой.
Как-то за ужином Марина рассказала о Любочке своему мужу Илье.
– Может, заберём? – неожиданно для себя самой спросила она.
– Мариночка, я понимаю, жалко. Но всех же не возьмёшь. А потом Марина забеременела. Двойней. Ей все тяжелее становилось работать, она много времени проводила на больничном, и они с Любой виделись все реже.
В последний вечер перед декретным отпуском она зашла к девочке попрощаться.
– Ну все, Любочка, ухожу. Расти большая, будь хорошей девочкой… – она замолчала, не зная, что ещё сказать.
– Я… Я люблю тебя…
– Пожалуйста, не уходи, – шептала ей в след Люба.
– Мама… А когда Маринины шаги затихли, отвернулась к стене и уткнулась мокрым лицом в своего мишку. Потом она часто так лежала и плакала.
А у Марины родились мальчики – прямо накануне Петра и Павла. И назвали их в честь апостолов. Счастью родителей не было предела. И Марина все реже думала о Любочке. Но однажды, гуляя с коляской, они оказались у детского дома.
– Мама! – Раздался вдруг знакомый голос. Марина обернулась. Из-за забора на неё смотрела Люба. И по щекам у неё текли слезы.
Илья положил Марине руку на плечо. Они всё решили. Так у Любы появилась семья. Конечно, сначала было непросто, особенно Илье.
Ведь чужой человек в доме. Свои ещё маленькие совсем. И постоянная суета.. Они только переехали на новую квартиру. Но Люба была редким ребёнком, удивительным. Она действительно была ЛЮБОВЬЮ.
Она не верила в своё счастье и, казалось, была готова сделать всё, чтобы доказать новым родителям, что она его достойна.
Она быстро научилась обращаться с братишками и возилась с ними днями напролёт. А они радостно ей улыбались и тянулись на руки.
Малыши не видели ни её заячьей губы, ни короткой ноги. Они видели прекрасную старшую сестрёнку, которая их очень любит.
Люба помогала Марине убирать квартиру и попросила научить её готовить. И однажды с гордостью поставила перед папой (ей так нравилось это новое слово – «папа») свой первый приготовленный для него обед – куриный суп. Пересоленный, правда.
Но Илья героически съел и очень хвалил. Они много гуляли и как-то набрели на поляну с ромашками.
– Я так люблю ромашки, – сказала Марина.
– Любочка, собери мне букетик. Девочка нарвала охапку цветов, и Марина обняла её и поцеловала в макушку. Так, как она мечтала когда-то, чтобы сделала Нина.
Они стали ходить все вместе в ближайший храм, к отцу Евгению. Там Люба впервые исповедовалась и причастилась.
Что она говорила о себе батюшке – неизвестно. Но потом он сказал Илье с Мариной: – У вас удивительная девочка. Берегите её.
Вечерами Марина читала ей книги. Часто о Боге, о святых. Любе очень нравилось слушать о Христе. И однажды она спросила: – А можно я и за маму Нину буду молиться?
– Конечно, можно. Укладывая спать, Марина обнимала её. Люба с улыбкой засыпала и сквозь сон слышала ласковое: «Доченька! Я люблю тебя!»
Так прошло три года. Люба ходила в школу. Сначала кто-то над ней смеялся, но потом все привыкли и перестали обращать внимание. Она не стремилась общаться с другими детьми. Хотя была всегда приветлива и ни разу никого не обидела.
Ей больше нравилось дома, где её все любили. Где её никто никогда не обругал, не ударил и называли красавицей. Она грелась в этой любви, которой так мало видела в жизни.
И сама любила – чисто, преданно, благодарно. Ещё она любила храм и отца Евгения. Она помогала на подворье, ухаживала за цветами, о чем-то говорила с батюшкой. И подолгу стояла перед иконами – что-то шептала…
А потом Люба заболела. Наверное, прошлая жизнь сказалась, и надорвался маленький организм. Она сгорела от лейкоза буквально за полгода. Родители продали машину, квартиру, переехали к родителям, но врачи не смогли ничего сделать. Люба умерла в больнице.
Незадолго до этого отец Евгений её причастил. Она держала за руки Илью и Марину, которых чудом к ней пустили, и слабо улыбалась.
С этой улыбкой она и заснула навсегда. Тихо ушла из неё её чистая детская душа, только в конце отдохнувшая и узнавшая, что такое тепло…
А рядом лежал её плюшевый мишка… Когда через несколько дней после похорон Марина найдет в себе силы разобрать Любочкины вещи, под подушкой у неё она увидит записку: «Молитесь, пожалуйста, за маму Нину. И спасибо вам за любовь!»
Елена Кучеренко
Из сети


Последний хозяин
Ну вот и всё. Остался Василий один. Лукинична-то, хозяйка его, ушла туда, откуда не возвращаются. Там, значит, поджидать его станет. Ну а ему пока надобно здесь побыть, за домишком присмотреть, Лукинична во всём порядок любила.
Да и что там за домишком! Вся деревня тепереча на нём. Когда ещё был Василий маленьким котёнком на тонких шатающихся лапках, была эта деревня знатная. Народу в ней много жило. И Емекеевы, и Гостинцевы, и Мешалкины, да всех не перечислить. Ребятишек полно было, на улице всегда шум и гам, весёлая возня.
Да и к Лукиничне внуки городские понаедут на каникулы, вот радость баушке! И Василию удовольствие — мяска кинут, молочка нальют, за ушком почешут, потискают. Зимой сугробы, бывало, наметало по самую крышу, а ребятишкам всё нипочём. Катаются с горки на санках, хохочут, снежных баб лепят, крепости строят, все в снегу, одни щёки красные торчат из-под шапки ушанки. Весной опять же забава — ручьи потекли, зажурчали, заводь строить пора, кораблики пускать. Штаны мокрые, матери бранятся… Летом да осенью и вовсе благодать, много развлечений у детворы. Да…
А Лукинична его добрая хозяйка была, привольно Василию жилось у неё. Пока маленьким был, так Лукинична далёко его не отпускала, выйдут вместе во двор, она сядет на крылечко, а его на травку пустит. Мурава на дворе росла густая да пышная, изумрудная прям. Топает Василий туда-сюда, набегается, устанет, да к Лукиничне на колени заберётся, уснёт.
Как подрос Василий, так уж и сам начал хозяйничать: выйдет из избы, прыгнет на забор и поглядывает свысока на прохожих. Вон Егорыч за хлебом потопал в сельпо, вон тётка Луша с тёткой Зиной языками сцепились у палисада, обсуждают что-то, вон Наташка-егоза по ягоды побежала, размахивая плетёной корзинкой, вон Саныч лошадку запряг, поехал куда-то на телеге.
Как окреп да возмужал Василий, так стал уже и соседских котов пошугивать. Чтоб знали, значит, что тут его, Василия, территория. Рыжего Барсика гонял, чёрного Тимошку рвал так, что клочья летели. Ну и самому доставалось, конечно, а как без этого. Вон уши-то драные так и остались с той поры, на память о друзьях-товарищах, о боях-пожарищах…
Эх, а как вечером выйдет дед Михей на завалинку, да как растянет свою гармонь: и запоёт она, и заплачет. Народ потихоньку подтянется, кружком сядут. Мужики закурят, бабы задумаются, теребя уголки цветастых головных платков. Дед Михей в войну воевал. И много с их деревни на ту войну ушло, да не все вернулись. Играет гармонь, за сердце берёт, без слов говорит, бабы всплакнут порой, вспоминая былое.
А по воскресеньям Лукинична пироги затевала. С ночи тесто ставила, подмешает да на печь. На ранней зорьке, когда и петухи ещё спят, заводила стряпню. Пастух стадо погонит, а у них с Лукиничной уж пироги готовы. Дух хлебный плывёт по избе, аромат такой густой, что слышно и за воротами.
Выйдет Лукинична соседских ребятишек угощать пирожками, а те и рады — уплетают за обе щёки. И Василий тут же трётся о ноги, мурлычет. А как же, он ведь тоже помогал — муку на лапах по всей избе таскал, яйца по столу катал, творожку успел слизнуть с ватрушки.
Зимним вечером, когда завьюжит за окнами, сядет Лукинична прясть да носки внучатам вязать. Опять Василий помогает — клубок покатать, нитки запутать, спицы лапкой под диван утолкать.
Летом выйдут в огород, Лукинична над грядками в наклон, и Василий опять же тут. Похаживает по меже, поглядывает — не идёт ли где рыжий Барсик. А коль заприметит, так сразу погонит его с огорода. А после сядет перед хозяйкой, зализывая проплешины на боку, да поглядывает браво на Лукиничну: мол, ну не молодец ли я?
Вечером, как стемнеет, на улицу принимается проситься: встанет на пороге, мяу да мяу. Выпустит его Лукинична, пальцем погрозит, смотри, мол, мне, с утра возвращайся. Как не вернуться?
Лишь солнце взошло, Василий уж на крыльце, в дом просится. А после у соседских кошек сплошь котята полосатые нарождаются, да мордочки-то широкие — все в отца! У Василия вон какая голова — тыковкой, да и лапы широкие, крепкие, и сам-то он весь сбитый как боровичок.
Хороший кот, так Лукинична говорит, поглаживая его шершавой, тёплой рукой по мохнатому боку. Да вот и годы промчались. Хозяйка постарела. Ноженьки болят, еле ходит с палочкой. Глазоньки выцвели, а раньше что васильки полевые были.
Да и Василий уже не тот. Мышей в избе ловить да крыс в хлеву уже и сил почти не осталось. На соседских молодых котов издалека с окна поглядывает, товарищей уж и нет давно. Все уходят…
В один из дней и Лукинична слегла. Слегла да больше и не встала. Приехали дети, внуки. Проводили на погост, поминки отвели, да домой собрались. А Василий тут остался. Нет, люди они хорошие, вы не подумайте ничего. Хотели они его с собой забрать, кыскали, звали, поймать пытались.
Да он от них убежал, хоть и тяжело было, лапы старые ломит уже. Нельзя ему дом покидать. Остался он последний хозяин тут теперича. Вся деревня ушла. И дед Михей, и Саныч, и Зина с Лушей. Молодёжь в города разъехались. Старики своё дожили.
А дому без хозяина никак — ведь он тоже живой, душа в нём. Да и шутка ли, всю жизнь свою кошачью он тут прожил. На Василии теперь вся ответственность. Ничего, он справится. Покуда сил хватит, присмотрит за домом. А в избу-то он проберётся, есть у него свой тайный лаз через подловку в дом.
Так и весна пролетела, и лето прошло. Мышковал мало-помалу. На погост бегал, недалёко он, можно дойти, Лукиничну навещал. По ночам из окна на звёзды смотрел. Днём во дворе грелся на солнышке. Жил.
И вот осень наступила. Рябина под окнами яркими гроздьями расцвела, клёны в палисаднике разноцветным ковром землю укрыли, похолодало, по ночам морозец уже подмораживал.
Стал чуять Василий, что пора. Пришло его время. Вчерась Лукинична ему во сне привиделась, всё за ухом чесала да приговаривала: — Припасла я тебе, Васенька, душа моя, молочка да рыбки кусочек, скоро свидимся. Уж так хорошо во сне было, что и просыпаться не хотелось.
Утром обошёл Василий не спеша свои владения, заглянул во все углы, обнюхал старый дом. Прощался. После обеда вышел на крылечко, улёгся. Солнышко сегодня не видать, совсем зябко.
Ну ничего, скоро хозяйка его обогреет, приголубит как прежде на своих коленях. Интересно, болят ли они у неё теперь там? А его лапы будет ли также ломить перед непогодой? Скоро узнаем. Может и глаза снова сделаются зоркими, и сможет он ловить райских воробьёв.
***
Вечерело. Опускались на деревню сумерки. Пусто было в живых некогда избах, не светились радостно окошки, не вился дымок над печными трубами. На крылечке, прикрыв глаза, лежал старый облезлый кот, последний хозяин этих мест. Первый снежок, летящий с небес, не таял на его боку с проплешиной…
© Елена Воздвиженская
Из сети


Прозорливая тёща
Пашка Охотенок учился вместе с моими девчонками, но после школы почти сразу ушел в армию да и не вернулся больше в родные края.
Бабка его, одинокая старуха, жившая отшельницей на краю деревни, утверждала, что получает от Пашки письма, хотя все мы в этом очень сильно сомневались, потому как почтальонка наша молчала и не давала никакого подтверждения.
Но откуда-то просочились в деревню слухи, что Охотенок плавает на каких-то северных морях, что до сих пор вольный, семьей так и не обзавелся. Он приехал только на сороковой день после смерти бабки, как говорили всезнающие деревенские сплетницы, с нажитым бабкой добром разобраться.
А какое у бабки добро? Избушка на курьих ножках? Так зачем она ему? Нет, узнать, конечно, хотелось, не накопила ли она ему несметных богатств, да только как узнаешь.
А у самого Пашки спросить никто не решался, уж больно вид у него был бандитский. Сразу видно, что прокрутила его жизнь словно через мясорубку. Одна порванная ноздря да шрам поперек лба чего стоили. Мы уж таких картин нарисовали, что самим становилось страшно.
Маня Ходулиха так и заявила, что из-за него больше не совершает свои дальние прогулки, потому как боится, что вдруг да этот леший навстречу попадется.
— И чего, Маня, — смеялся сосед мой Колька, — боишься, что изнасилует он тебя? Маня мелко крестилась и шептала: — Боюсь, боюсь, сама не знаю чего, а боюсь…
— Дуры вы, бабы, — плевался Колька, — погулял он горячо, это правда, со смертью поиграл… Такие там штормы, а один раз… Хорошо друзья на море верные, рядом оказались в нужный момент, а то, может, и погиб бы Пашка…
— А ты-то, бесенок, откуда все это знаешь?
— Оттуда. По вечерам гулять к нему хожу, сидим до глубокой ночи к плечу плечо, я рассказы его слушаю…
— Поди, выпить к нему ходишь. Богатый Пашка-то, не как ты, половину жизни прожил, а гол как сокол, — съязвила Маня.
– А он, наверное, и на работу такой же ярый, как батько его был, Леха Охотенок, Царствие Небесное, деревиной в лесу его придавило. В семьдесят пятом это случилось, я еще школьницей была, а Пашка так и совсем только родился.
Галька, мать его, уехала куда-то. Говорили, что на родину к себе вернулась, нажилась здесь досыта, а Пашку бабке оставила. Прожорливый был, бабка, помню, жаловалась бабам, что только для него и кашеварит…
Поперемывали косточки Пашке, поперемывали, да и разошлись по домам. А когда закачалось над деревней коромысло ночи, Маня вышла на крылечко подышать. Донимала ее последние дни бессонница, уснет с вечера, поспит часа три-четыре и все, хоть глаза зашивай, мысли дурные одолевают.
И только присела на крылечко да тут же и подскочила, будто пружину ей в заднее место вставили. «Батюшки светы, — закрестилась, замолилась Маня, — да ведь это сам Охотенок идет…
Он, ошибиться невозможно, только у него такие плечи, в метр шириной. А кто же это у него из-под мышки-то выглядывает? Подойти, спросить? Жутко что-то… А не узнаю, так и ночь не усну…»
Маня сползла с крылечка и потащилась к дороге.
— Пашенька, ты чего же это тут ночью-то бродишь? Народ пугаешь…
— Чего, Маня, все еще боишься, что изнасилую тебя?
— Вот дурак, вот дурак этот Колька, язык-то, как помело… С кем это ты, Пашенька?
— Узнать охота? Зачем это тебе, Маня? Чтобы завтра с бабами было о чем языками колотить? Так вот передай всем нашим бабам, что никого я насиловать здесь не собираюсь, потому как решил жениться и остаться здесь навсегда… А в жены решил взять Аннушку Атаманову…
— Да ты что, Пашенька? Атаманиха за тебя ее ни за что не отдаст…
— Отдаст-отдаст, куда она денется, и будет мировой тещей, я это чувствую… Я ведь парень-то смирный, для хозяйства очень даже полезный: и пилить, и строгать, и мозгой двигать умею…
Пойдешь за меня, Анечка? Откуда-то из-под мышки раздался сначала смешок, а потом и голос: «Конечно, пойду, почему не пойти, тем более, если мамка согласится…» Так все и срослось.
Не знаю уж, какого укропу подложил Пашка будущей теще, но о ее протестных настроениях по деревне ни одна муха не пропела, хоть и была Анюта у нее единственной дочкой, в магазине у нас работала.
Умница и красавица, а вот замуж до тридцати лет не вышла, смеялись потом бабы: — Видно, Пашку ждала, такого-то прынца…
Атаманиха всю хулу, которую деревня поперву на Пашку свалила, на себя взяла, все слухи развеяла. Свадьбу они сыграли такую, что из району скоморохи приезжали народ веселить.
Пашка к теще в дом перебрался, не в бабкину же хибарку молодую жену вести. А по весне собрал бригаду местных мужиков, объявил им, какие баснословные, по местным меркам, деньжищи готов им заплатить, и начал новый дом рубить.
Летом ночи светлые, поэтому мужики посменно работали и днем, и ночью. Ночью же и леса убрали, Маня всех ближе к этому новому дому жила, да к тому же, бессонница у нее, поэтому она и рапортовала утром: — Такая, бабы, красота, такая красота! Как солнышко-то бревна подрумянило, так даже глазам больно стало… Оробела я… Вот это Охотенок — так Охотенок…
Появившаяся сзади Атаманиха умерила бабий пыл: — Хватит, бабы, языками чесать. Какой он вам Охотенок? Павел Охотин он, сорок шестой год мужику… Семья у него. Наследников ждем… Анюта двойню обещает, нянчиться буду…
На этом бы и точку пора поставить, но только взбудоражил деревню другой вопрос: возьмет ли Паша свою тещу в новый дом. Маня так сразу сказала: — Возьмет, ему Атаманиха такое сокровище отдала, слова не сказала. Немало он по своим морям ходил, а такую девку не нашел…
— Нет, не возьмет, — отмахнулась приезжая Наташка, — чтобы зять да добровольно тещу в дом пустил, этого и в сказке-то ни в одной нет, разве что в анекдоте…
Бабы наши тут же начали приводить примеры: — Олег, помните, как из тюрьмы вернулся, первым делом тещу к себе жить позвал…
— Так еще бы не позвать, жена в первый же год на него плюнула, загуляла с городскими мужиками, а теща три годика к нему выездила, все полные сумки возила и детишек ему сберегла. А потом разве мало она сил приложила, чтобы его с женой помирить, которая приползла к ним, как побитая собака…
— Есть, конечно, есть примеры, хоть и немного… Но Паше-то что за нужда Атаманиху к себе звать. У него что, тараканы в голове? Так, вроде, незаметно…
Случившаяся тут Атаманиха развеяла наши сомнения: — Не печальтесь, бабы, зря. Скажу, не скрою, зовет меня Паша, сильно зовет, но я сама к ним не пойду. Зачем молодым мешать буду? Деток поднимать помогу, совет добрый дам, если нуждаться будут, а Паша мне с дровами или вот траву покосить поможет. Обязательно поможет, вон он какой сильный, сразу двух парней смастерил, с первого раза…
Бабы противно захихикали, мол, и тебе Атаман с первого раза двойню смастерил, только девок.
— А если у тебя в голове тараканы заведутся, ведь они в старости у многих заводятся, — опять вставила Наташка.
— Когда заведутся, тогда и видно будет. Мне Паша вчера сказал: «Живите, мама, спокойно и ни о чем не переживайте…» Мы так все языки и прикусили: «мама» да еще на «вы», не каждой так везет…
Вернувшись домой, я подумала, а что было бы, если б Атаманиха повелась на деревенскую молву и отказала тогда Паше? Он бы, конечно, уехал бродить дальше по белу свету, да и Аня неизвестно встретила ли бы свою судьбу. Будто далеко наперед глянула Атаманиха на судьбу дочери и не ошиблась. Прозорливая.
Из сети
