





Девочка в красном берете. Главное в жизни Аркадия Райкина
В детстве он чуть не умер, в 26 лет поседел. Его ненавидела теща, обожали дети, женщины и вся страна. А он боготворил женщину по имени Рома.
«В нашей семье не имели обыкновения отмечать дни рождения детей. У нас почти не было игрушек. Нас не фотографировали (считалось дорогим удовольствием).
Мы привыкли ничего не просить и не ждали сюрпризов», – писал Аркадий Райкин в своих воспоминаниях. Может, поэтому у него самого с семьей все было вообще по-другому. Как говорил его сын Константин Райкин: «у нас была семья под знаком любви».
Аркадий Райкин всегда вспоминал о своих родителях с грустью и сожалением: отец, продавец строительного леса, еще в детстве узнал, как трудно может доставаться человеку кусок хлеба, и навсегда остался верен этой «хлебной философии».
Когда Аркадию было пять лет, Райкины переехали из Риги в Рыбинск.
Какое-то время пока отец не нашел работу было трудно и голодно.
Потом все как-то наладилось, отец целыми днями пропадал у себя на лесопилке, приходил, ворчал, поучал…. А однажды случилась очень важная вещь: он отвел Аркадия и его сестер Софью и Беллу в цирк. Это было невероятно, ярко, празднично!
А самым невероятным, ярким и праздничным был клоун. Аркадий потом часами простаивал перед зеркалом, повторяя его ужимки. Однажды за этим занятием его застал отец и страшно разозлился. «Но я выступаю», – удивился Аркадий.
Не смотря на свою «хлебную философию» и склонность к нравоучениям, Исаак Райкин и сам в душе был прекрасным актером, иногда он рассказывал смешные байки, перевоплощаясь и жестикулируя, изображая соседей и сослуживцев.
Позднее Аркадий понял, что склонность к лицедейству унаследовал у отца. Но в тот день отец ненавидел это их фамильное лицедейство: «Что?! Быть клоуном?! Еврею! Никогда!».
Но актерство уже выбрало Райкина и не собиралось никуда отпускать. Еще в Рыбинске он начал ходить в драмкружок, а когда они переехали в Петербург, самодеятельностью интересовался больше, чем учебой.
В 13 лет к Райкину привязалась какая-то кошмарная ангина, и она дала осложнение на сердце. Как ему было плохо – это не описать. Больно было от всего: когда накрывали простыней, казалось, что сверху бросают кучу кирпичей. Аркадий болел девять месяцев, врачи думали, что не спасут. Он выздоровел, но стал другим человеком: молчаливым, задумчивым. Кажется, тогда появился его знаменитый мудрый и печальный райкинский взгляд.
Пережив этот опыт, он всегда сам знал, что ему делать – и поступил в Ленинградский техникум сценических искусств, хотя отец был категорически против. После техникума Аркадий по распределению попал в ТРАМ, он же Театр рабочей молодежи, будущий Ленком. Все шло хорошо, все восхищались драматическим талантом Райкина, он получал главные роли – но тут опять ангина, и опять осложнение.
Он вновь поправился, но болезнь оставила после себя порок сердца и белую прядь в смоляной шевелюре.
Нелегкий багаж для 26 лет, но талант вывозит и не такое.
Райкин играл в театре, снимался в кино, а в 1939 году блистательно выступил на 1-ом Всесоюзном конкурсе артистов эстрады с номером «Чаплин». После этого конкурса Райкина приняли в труппу Ленинградского театра эстрады и миниатюр, и совсем скоро, через три года, он стал его худруком – на сорок лет.
Театр был главным в его жизни, «служение, а не служба», но было и еще одно главное. Оно было не таким явным, как театр, входило в жизнь медленно, шаг за шагом. Аркадий Исаакович на всю жизнь запомнил, как все началось: он тогда еще учился в школе, были какие-то гастроли самодеятельности, и ему надо было выступать в соседней школе.
Там была интересная девочка: она проделала отверстие в красном берете и выпустила в него прядь волос. Такого он никогда раньше не видел и не смог не заметить. Прошло несколько месяцев, Аркадий не думал об этой девочке, не вспоминал. А потом вдруг увидел ее на улице и понял две вещи: эта девочка очень красива и у нее удивительно умные глаза. Хотелось подойти и познакомиться, но было неловко.
Прошло еще несколько лет. Однажды, уже в своем сценическом техникуме, Райкин случайно обернулся в столовской очереди и понял, что не забыл ту девочку в красном берете, и что вот она, стоит рядом с ним.
Девочка улыбнулась и сказала: «Вы здесь учитесь? Как это прекрасно!» – оказывается, она тоже его помнила. Аркадий, как было принято в те годы, вежливо спросил, что девочка делает вечером. Она сказала, что совершенно свободна, и вечером они пошли в кино.
Девочку звали Руфь Йоффе, Рома. Знаменитому академику, «отцу советской физики» она приходилась родной племянницей.
В темноте кинозала Райкину было некогда думать о таких вещах, и еще до титров он сбивчиво предложил Роме выйти за него замуж. Она как-то даже не удивилась, пообещала подумать, а на другой день сказала, что согласна.
Такое иногда бывает: два человека встречаются, как после долгой разлуки, в которой страшно скучали друг по другу – и им уже страшно расстаться. Родители Ромы такому повороту не обрадовались. Они не могли допустить мезальянса, и когда Райкин приехал навестить Рому на дачу в Лиговке, его просто не пустили в дом.
«Деточка, ну что это? Кто это вообще? Он правда тебе нравится?» Поэтому Райкин и Рома встречались тайно, а потом просто пошли и расписались: «Дорогие родители, это мой муж».
Дальше были годы бытового ужаса: родители Ромы не ленились демонстрировать Аркадию, как они его не любят и считают недостойным доченьки.
Однажды – у Райкиных уже родилась Катя – после ссоры с тещей Аркадий взял на руки дочку и, в чем был, ушел к своим родителям. Руфь побежала за ними. Скоро им дали комнату в коммуналке – они прожили там много лет. Райкин смотрел на соседей своим мудрым, проницательным взглядом – и обессмертил многих из них в своих гениальных монологах.
Рома была не просто красавицей. Когда она начинала рассказывать, сам Ираклий Андроников говорил почтительно: «Мне лучше помолчать». Талантливая, с отличным чувством юмора, яркая, умная, она нравилась не только Райкину.
Была такая история: летом 1941 года театр поехал на гастроли в Днепропетровск. Первый спектакль намечен на воскресенье, 22 июня, а в субботу был банкет в обкоме партии: тосты, песни, вино рекой… Рома сияла, как солнышко, мужчины так и вились вокруг нее, особенно секретарь обкома Леонид Брежнев, веселый чернобровый красавец. Брежнев знал, что умеет нравиться женщинам, а понравиться Роме он старался изо всех сил: приглашал танцевать, подливал вино, рассказывал смешные истории…
Райкин, спокойный наружно, о чем-то со всеми разговаривал, даже посмеивался. На жену не смотрел. А когда вернулись в гостиницу, орал на нее так, что ей больше не хотелось танцевать ни с каким Брежневым – только бы муж успокоился.
Тем более, что он никогда не кричал, берег сердце, вообще был тихоговорящим человеком. На другой день по радио объявили: фашистская Германия вероломно напала на Советский Союз. Всю войну Рома вместе с мужем колесила по фронту, была рядом с ним каждый трудный день, каждую страшную ночь.
После войны у них родился Костя. Райкин был таким отцом, какой нужен каждому ребенку. Они вместе гуляли по Ленинграду, и Аркадий Исаакович рассказывал историю зданий. Водил на симфонические концерты, на балет. И с женой был очень нежным, заботливым.
Дочь, Катя, рассказывала: у отца был роман, может, и не один, но один был особенно болезненным для Ромы, она тогда уже носила под сердцем Костю.
«Если он уезжал на гастроли без мамы, дамочки не давали ему прохода. Романы, конечно, у Аркадия Исааковича были, но мама его обожала и не представляла своей жизни без него. Она, например, простила отцу отношения с одной актрисой Театра Вахтангова, которая была очень красивой и ставила перед собой единственную задачу – «схватить» папу. Мама очень страдала, ей же все доносили…»
Со временем все это перестало иметь значение; а когда у Руфи Марковны случился инсульт, стало понятно, что по-настоящему важно.
Как он о ней заботился! И как она боролась за себя, за них, каждый день отвоевывая у болезни еще немного жизни.
Она снова начала ходить, но речь к ней уже не вернулась. Летом они с мужем уезжали на рижское взморье, гуляли, молчали – да зачем уже слова, они были не нужны.
Аркадий Райкин умер на два года раньше жены, его догнали последствия той долгой детской болезни. Когда Роме сказали о его смерти, она впервые после инсульта четко сказала несколько слов. Вот эти слова: «Я хочу умереть».







Очень хорошая история любви.
Князь В.В. Голицын рассказывает об истории любви к крестьянской девушке Татьяне Семёновне Говоровой, в замужестве княгине Голицыной.
Рассказ этот был записан уже, наверное, в пер. пол. 1960-х гг.
«В 1902 году управляющая Ливенским имением Л.В. Буколова заболела и уехала. Было решено, что я поеду туда на лето и буду наблюдать за делами.
Я поселился в доме управляющего в Сергиевском, а дом в Лугах, где я потом прожил много лет, был пуст. В Луги я иногда заезжал при своих поездках.
Я там заметил чудесную маленькую девочку с большими, немного грустными глазами. Проходя мимо нее, я всегда любовался ее милым хорошеньким личиком, а главное – ее удивительными глазами.
Я встречал её или на берегу реки, где она с хворостинкой в руке пасла стадо уток, или на дороге около птичника.
Когда я проходил мимо неё, она немного исподлобья глядела на меня и, не спуская глаз, чуть наклоняла голову в знак поклона. Кто она – я не спросил. Осенью я уехал в Москву.
Следующей весной в Сергиевском стал жить новый управляющий, а я стал жить в Лугах. Хорошенькой девочки с большими глазами не было, и я о ней совсем забыл.
В 1904 году я окончил университет. Летом жил в Лугах, а осенью устроил себе поездку на Дальний Восток в Земскую организацию помощи раненым на Русско-японской войне.
Вернулся оттуда в сентябре 1905 года. Жил частью в Лугах, частью в Москве. С начала зимы я стал более оседло жить в Лугах, имел там работу: заведовал участками по оказанию помощи семьям призывных и пострадавших от неурожая.
Наступила весна 1906 года. Начались работы по уборке фруктового сада. Однажды три или четыре девушки – поденные работницы – работали около дома.
Одну из них — стройную, взрослую девушку с большими глазами, я тотчас узнал: это была та девочка с хворостинкой, которой я так любовался четыре года тому назад.
Узнал я её по глазам: таких глаз забыть нельзя. Я с ней заговорил и узнал потом, что она с матерью-вдовой все эти годы жила в другой деревне, а теперь вернулась в семью покойного отца. Детство у неё было грустное.
Девушки эти приходили каждый день на работу, и я всегда придумывал какой-нибудь предлог, чтобы подойти, заговорить и опять полюбоваться этими неповторимыми глазами.
Мало-помалу беседы стали затягиваться, она меня также всегда с удовольствием и ласково встречала, а девушки, с ней работавшие, были, должно быть, рады нашим разговорам, так как это давало им повод сидеть и отдыхать, в то время, как мы с ней, немного в сторонке, стоя, вели долгие беседы.
Узнавая её все более, я стал убеждаться, что по характеру и по уму и понятиям это чудный скрытый алмаз, и я понял и почувствовал, что ее нельзя не полюбить.
Лето было на исходе, когда я услышал от неё мило и робко выраженное признание. Я хорошо помню ту фразу, которую она мне сказала. Но я ее повторять не буду. Потом, когда я ей напоминал об этой фразе, выраженной такими простыми, народными словами, она всегда была недовольна.
Она настолько себя переработала, что воспоминания о прежнем времени, когда она была совсем другая, могли быть ей не то что неприятны, но она с грустью вспоминала свою невесёлую и тёмную юность.
А я это вспоминаю с умилением. Из уважения к ее памяти не буду этого повторять, скажу только, что слово «любить» в этой фразе было заменено старинным выражением «жалеть».
Все эти беседы были всегда «на людях». Никаких свиданий наедине не было. Я помню: раз под воскресенье, когда работ не будет, я просил ее придти завтра посидеть в саду, но очень тактично и твердо она отказала.
Также не могло быть и речи о разных подарках, угощениях и т.п. Она мне слишком нравилась, и нельзя было опошлять наши отношения.
Подошла осень, наступили холода, мы стали реже видеться, и тут явились мучительные вопросы: ну что же делать?
Ведь мы любим друг друга, а тут множество всяких сомнений, а главное – непреодолимые в то время сословные перегородки.
Я на долгое время уехал в Москву, вернулся – и опять увидел любимые глаза и услышал милый голос.Нужно было на что-нибудь решиться, но моя нерешительность, медлительность, желание опять и опять проверить себя затягивали дело.
Наступил памятный 1907 год. Чтобы еще раз проверить нас обоих, я зимою нарочно долго ее не видел. Раз, возвращаясь домой в санях из города, я проезжал через деревню.
Она, должно быть, издали увидела мои сани и вышла из своего дома, накинув платок. Она сказала, что ей тревожно, что нам нужно поговорить, и поэтому нужно, чтобы я пришел к реке: мы там иногда встречались около места, где стирают бельё.
Всё это она сказала мне не словами (я быстро проехал в санях), а своими всё выражающими глазами.
Тут чуда нет: я увидел её жалкий, тревожный взгляд, она повела глазами по направлению к реке, и я понял.
Мы встретились, и радостно было убедиться, что в наших чувствах ничего не изменилось. Прошло ещё время, и наступила весна.
Мы теперь пришли к убеждению, т.е. больше я со своей нерешительностью, что мы действительно любим друг друга и нужно, наконец, решиться.
И мы приняли решение. Был назначен день. Это день светлого весеннего праздника, день Благовещения, 25 марта. (7 апреля по новому стилю). Я не помню, что я делал в этот день, но я ее не видел. Прошёл долгий день, наступил вечер.
Я вышел из дома и пошёл в условленное место. Был тихий вечер, тёмное чистое небо всё в звёздах, снегу уже не было, заморозок.
Никого нет, повсюду тихо, я стал ждать. Наконец я увидел на склоне к реке две медленно идущие закутанные женские фигуры. Увидев меня, одна из них остановилась в шагах двадцати и не пошла дальше, а та, кого я ждал, — здесь, со мной. Она пришла. Кончены все сомнения, мы вместе.
Обещание, нами друг другу данное, мы исполнили: она без боязни, доверчиво пришла ко мне, а я её встретил. Слов не было.
Я увидел большие глаза, её глаза, полные любви, радости и счастья. Всё это был один миг. Она вернулась к своей спутнице, взяла у нее маленький узелок со своими вещами, простилась с ней, и спутница удалилась.
Мы остались одни, и пошли к дому. Наконец-то, после стольких колебаний и мучительных сомнений, моя светлая, чудная невеста вошла в мой дом, ставший теперь нашим домом, и осталась со мной до конца своей недолгой жизни.
Я не променяю воспоминания об этом тихом звёздном вечере ни на какое воспоминание о шумной свадьбе с шаферами, всякими обычаями и возгласами, суетой и звоном.
Вот и весь наш роман. Прошло несколько лет упорного труда, труда, от которого пострадало даже зрение из-за количества прочитанных множества книг, и она совершенно преобразилась.
Я ввёл её в семью, где она была принята совершенно исключительно сердечно и ласково. Конечно, в то время и подумать нельзя было ввести свою жену в семью, не оформив этих отношений законным порядком. Всё это было нами сделано своевременно.
Хорошо помню, как произошло первое знакомство моей матери с ней. Моя мать решила не вызывать нас к себе, а сама приехала к нам.
Вполне возможно, что это решение было принято потому, что она хотела посмотреть, стоит ли вводить в семью этот «неудачный брак» младшего сына. В провожатые моя мать взяла моего брата Сашу. Повезла подарки: отрез на платье и ещё что-то.
Это было летом, мы жили в Лугах. Получив известие об их приезде, мы оба поехали в город, в восьми верстах от нас, чтобы встретить на вокзале.
Подошёл поезд, я встретил, подвёл мою жену, моя мать её поцеловала, в общем мало помню, и ничего особенного здесь не произошло. Сейчас же пошли садиться в экипажи.
В первый экипаж сели моя мать и моя жена, а я с братом – во второй. Сорок пять минут езды до дома. Они подъехали первыми, а мы через несколько минут позже. Здесь мне всё очень ясно врезалось в память.
Я вхожу в дом, моей жены нет – она пошла чем-то распорядиться, меня в большой комнате встречает моя мать с широко раскрытыми глазами, и горячо, с подчёркиванием слов, говорит мне: «Послушай, что это такое? Я ничего подобного не ожидала. Какая она прелесть!»
Затем тут же она сняла свою последнюю драгоценность (к этому времени она всё, что у неё было, уже раздала своим дочерям и невесткам, а этой брошкой она дорожила, как полученной в молодости от матери моего отца) и заставила мою жену сейчас же её надеть. О привезённых с собой скромных подарках было забыто.
Не могу себе простить вот чего. Меня нисколько не удивили слова моей матери. Я очень хорошо знал, что именно такое впечатление она производит на тех, кто её видит в первый раз, и поэтому я даже не спросил ни у моей матери, ни у моей жены, что произошло и о чём они говорили, когда они в течение почти часа ехали вдвоём в экипаже.
Не буду пытаться дать её облик. Она у многих ещё в памяти, а описать её я не могу. Я любил смотреть, как какой-нибудь почтенный человек, ей представленный, подходит к ней с каким-то недоверием, а потом, поговорив с ней и узнав её, при прощании с особым уважением склоняется к её руке.
В обществе, ге мы с ней бывали, она сейчас же делалась центром и разговора и внимания всех. С каким тактом, умением и блеском она с любым человеком говорила именно так, как нужно. […]
Мне иногда говорили и воздавали хвалу за то, что я отшлифовал такой бриллиант. Я отвечал, что здесь ничего моего нет, что она такая от природы, а всего внешнего она сама достигла, что я даже удерживал её, считая многое лишним, например, французский язык.
Она настояла, что хочет его знать и достигла того, что, когда её что-нибудь заденет, например, в споре со мной, она, разгорячась, сама не замечая , переходила иногда на французский язык.
Вспоминать своё тяжёлое детство и раннюю юность она не любила. Она настолько преобразилась, настолько отошла от своего первобытного образа крестьянской девушки, что ей было жалко себя, жалко думать, что это была она.
Пусть не подумают, что она стыдилась своего прежнего звания – нет, но она лучше других чувствовала и знала разницу во всех отношениях между той, какой она была и кем стала.
Поэтому я, может быть, даже очень погрешил перед её памятью, слегка очертив её ранний портрет и не будучи в состоянии описать её в её расцвете. Но мне и те воспоминания дороги, и я всегда любил вспоминать и наши самые первые встречи в саду, и тоненькую девочку с чудесными задумчивыми глазами и с хворостинкой в руке.»
[Татьяна Семёновна умерла очень рано — в возрасте 33 лет, в 1924 г., князь Владимир Голицын (родные называли его Вовик) пережил жену на 45 лет и скончался в Москве в конце 1969 г.; у них было трое детей — Александр, Ольга и Елена.Из публикации Александра Голицына. Меньше
